Первая: декабрь пятьдесят третьего года – январь пятьдесят четвертого. Двадцать четыре допроса, и все они посвящены Сметонину, литургике Жестовского и его “Царству Агамемнона”, а также тому, что за человек был Жестовский. Начиная с детства и дальше. Эта часть для нас самая важная.
Вторая: февраль – начало марта пятьдесят четвертого года. Главный фигурант – Телегин, против которого, собственно говоря, дело и открыто производством. Прежде он если и появлялся, то мельком (общим счетом Телегин и всё, что до него относится, – пятнадцать допросов).
И наконец март – апрель пятьдесят четвертого года. Не просто солирует – на сцене никого другого и нет – давно покойный барон Иоганн фон Тротт, действительно никаким боком с Телегиным не связанный. Тротт – опять же пятнадцать допросов. Остальное, говорил я Кожняку, довольно бегло, не задерживаясь.
Но отец Электры, и уже зная, чем закончилось следствие, не единожды повторял дочери, что и теперь не понимает, из-за чего его арестовали, что́ вообще хотели. Говорил, что временами думал, что разобрался, а потом снова тонул в тумане. “Это было тем более странным, – продолжала Электра, – что обычно отец неплохо понимал своих следователей, легко находил с ними общий язык. А тут будто коса на камень. Допрашивал его эмгэбист в немалых чинах, по всем данным, человек опытный, вдобавок неглупый, только объяснить, чего добивается, он за четыре месяца так и не сумел.
Пару раз отец говорил, что, может статься, после того, как арестовали Игнатьева и его зама Рюмина, МГБ было на сплошных нервах, никто не знал, ни чего делать, ни что их ждет. Вот и ждали, когда туман рассеется, когда партия наконец решит, нужны ей органы государственной безопасности или ей нужнее чекисты во рву и с пулей в затылке. Но партия с ответом медлила, оттого и всё остальное было в подвешенном состоянии.
Следственные дела велись как придется, иногда следователи просто для отмазки тянули и тянули онучи. Хотя техническое оснащение, наоборот, скакнуло на высший уровень. Отец подобное вообще видел в первый раз. Потому что с десятого дня следствия сам Зуев протокола не вел, в министерстве, очевидно, озаботились производительностью его труда, во всяком случае, чтобы записывать показания отца, к Зуеву была прикреплена персональная машинистка. Стучала она как пулемет. Зуев же по большей части скучал. Слушал показания невнимательно, вопросы задавал невпопад и без интереса.
«Как я уже имел случай сказать, единственное, чем он занимался со страстью, иногда от напряжения даже высовывал язык, – это рисовал. На столе машинистки лежала пачка бумаги, из которой она брала листы для новой закладки, так вот, поля страниц будущего следственного дела Зуев еще загодя собственноручно разрисовывал».
У отца всегда было неважное зрение, и сначала он думал, что на бумаге какой-то бесконечный орнамент, и лишь получив протокол первого допроса на подпись, понял, что это не орнамент, а рисунки. Зуев увещевал отца, произносил дежурные слова, что следствию про него всё известно, что он уже полностью изобличен показаниями других свидетелей, так что его собственные показания, в сущности, никому не нужны. Он, Зуев, просто хочет помочь подследственному, дать ему возможность признать свою вину и раскаяться, что суд несомненно учтет. В итоге приговор может оказаться мягче, чем должен был быть, учитывая тяжесть преступного деяния. И уже совсем обнадеживающе: не исключено, даже наказание, не связанное с заключением под стражу”.
Читая протокол, я прямо видел, как он рассуждает об этом долго и витиевато, а на полях под быстрой рукой отличного рисовальщика за пару минут появляется сверху большой, чуть не в треть ширины листа, очень красивый рог изобилия, весь из себя перевитый почти такими же атласными лентами, которыми еще пару дней назад торговал сам Жестовский; выдутый из этого рога, вдоль его показаний не спеша кружится, планирует вниз целый фонтан всякого рода гостинцев. Каждый в аккуратной коробочке, которая в свою очередь перевязана ленточкой и тут же табличка с ярлычком.
Иногда на ней просто надпись, но случается и настоящий рисунок, причем даже самые мелкие детали выписаны настолько тщательно, что технике Зуева позавидовали бы и профессиональные миниатюристы. Вот одна из подобных картинок: тюремная камера, дверь с кормушкой, параша и привинченный к стене откидной стол. В углу шконка, на ней, свернувшись калачиком, спит зэк, внизу прописными буквами “ХОТЬ СУТКИ НАПРОЛЕТ”. На других ярлычках: “Посылка”, “Ларек”, “Баня”, одна, вторая, третья “Прогулки”, дальше “Больничка”, “Усил. питание” – все это кружится, кружится на полях листа, но уже изготовилось упасть в сложенные ковшиком ладошки Жестовского.
В общем, рисунки и полезные и нравоучительные, потому что понятно, что подобные награды никто никому даром не даст, их еще надо заслужить. И как их заслужить, тоже понятно, а если есть сомнения, то тут же, внизу листа, Зуев рисует стопку тоже очень аккуратных папочек, на корешках которых: “Явка с повинной”, “Чистосердечное признание”, “Добросовестное сотрудничество со следствием”.
“Конечно, – говорил отец, – мне не мог не понравиться зуевский рог изобилия и всё остальное, что он там рисовал, всё-всё: и «Ларек», и «Баня», но главное, уже после первых пяти дней конвейера – на полночи Зуева подменял его напарник, лейтенант Комаров – это, конечно, «Сон».
И я, – говорил отец, – спешил, прямо во весь опор несся, чтобы угодить, чтобы заслужить «Сон». Взахлеб рассказывал Зуеву и его напарнику – а машинистка стрекотала и стрекотала, – что да, он прав: последние полтора года, то есть сразу, как освободился, я занимался незаконным предпринимательством – изготавливал и продавал предметы культа, тем самым, вне всяких сомнений, нанеся государству немалый ущерб.
Я рассказал ему, – говорил отец, – и про бумагу Алимпия, и про Петька, про его людей, один из которых украл и продал нам пресс, другой сделал к нему вкладыш, чтобы мы могли тысячами штамповать крестики, рассказал про человека, который делал трафареты для похоронных лент, и про спеца по шелкографии, безотказно прокатывавшего их на своем станке, рассказал, как мы ездили из епархии в епархию и сбывали товар. И зуевский напарник, надо отдать ему должное, слушал меня с интересом, а вот Зуев – нет. Зуев или клевал носом, или рисовал свои бесконечные картинки, будто то, что я говорил, никакой ценности не имело”.
“А ведь отец, – рассказывала Электра, – говорил, что это были очень хорошие, очень подробные показания, из которых за пять минут можно было сшить по-настоящему большое дело, а Зуев слушал его с таким безразличием, что отец даже стал бояться, что не заслужит свое «Хоть сутки напролет»”.
“Но через десять дней, – говорил отец, – моя добрая воля всё же была оценена: сначала появился ларек, потом ежедневная прогулка, кончились ночные допросы, а к концу недели совсем лафа: обещанный и так давно вожделенный сон. Три дня, – говорил отец, – не было никаких допросов, обо мне будто забыли, двое суток я спал без просыпа, потом только ел и спал, даже от прогулки отказывался, и за подаренные каникулы в общем восстановился.
Дальше допросы возобновились, вел их теперь один Зуев, в напарнике необходимости не было, потому что всё сделалось как-то недолго и несерьезно. А потом Зуеву, видно, и это надоело, он и говорит: «Жестовский, вижу, что с вашей стороны действительно наличествует добрая воля, я ее оценил, вам лично мною была обещана награда, насколько я знаю, вы исправно всё получаете.