За спиной Григорий Васильевич держал гербовые бумаги, которые вчера вечером завёз ему из волостной управы знакомый стряпчий Тихонов. Эти бумаги закрепляли за Охотниковыми Лазаревские покосы и ещё несколько выгодных, оспариваемых миром участков в полесье и в просторном Егоровском распадке на правом берегу Ангары. Новость была настолько радостной, жданной, что Емельяна Савельевича Тихонова, маленького старичка, — который, собственно, и приехал погулять к своему старинному товарищу, дальновидно подгадав с оформлением бумаг к разговению, — обласкали и упоили. А рано утром, собирая в дорогу, наложили в его бричку несколько пудов всевозможной снеди.
Бумага в ладонях Григория Васильевича отпотела, и он не видел, как струйка пота размазала гербовую печать и завитую, размашистую подпись.
Сын и отец не знали, о чём говорить. Ни в дочери, ни в сыне не было Михаилу Григорьевичу настоящего счастья, и теперь он это остро понял и потерялся. Физически ощущал — уходили из-под ног какие-то начала, тверди жизни и судьбины.
Напряжённо лежал возле будки, как-то виновато моргая маленькими глазами, рыжий, большеголовый пёс Байкалка. А с хозяйственного двора в щель ограждения с ленивым любопытством заглядывала молодая поджарая сучка Ягодка.
Василия ещё ночью дед запер в чулане — чего не вытворил бы. Ни во дворе, ни на поскотине, ни возле трёх амбаров не было видно работников. Все, казалось, затаились по углам, ожидая какой-то развязки. Но возле коров тем не менее появились женщины, готовясь к неизбежной дойке. Полина Марковна, одетая, лежала лицом вниз на не расстеленной кровати. Елена ходила по горницам (их, в сибирских традициях, было в доме две). «Оставить, оставить весь этот кошмар, всю эту тараканью жизнь! — воспалённо думала девушка, сжимая пальцы. — Нет смысла в такой жизни с её мелочными расчётами, потому и опустился Вася, сам того не сознавая, пошёл на преступление. И я здесь — сгину. Сгину!»
Любовь Евстафьевна сидела в своём пристрое, то молилась, стоя перед образами на коленях, то подходила к чулану и слушала угрожающую, сгущенную тишь.
— Вась, — звала она. — «У-у…» — слышалось ей глухое, словно бы из дебрей. — Ты уж не того… слышь? — неясно говорила Любовь Евстафьевна.
Пришёл из конюшни непривычно трезвый, расчёсанный Плотников, в белой до самых колен рубахе, в начищенных салом малоношеных сапогах, перекрестился, поклонился на восток и хозяевам, сдавленно сказал:
— Готов, Михайла Григорич, грех Василия принять на себя всецело: мол, пьяный был, не упомню, чиво творил. Я — старый… мне чего уж. А вы за то избу-пятистенок моему сыну, Савелию то есть… из нужды он не могёт выбиться, скот у него полёг от хвори в том годе… поставьте пятистеночек, скарбишком, скотинёшкой какой снабдите, пахотной земельки отрежьте десятинки три. Чтоб хоть он пожил да внуки мои — Захарка, Петька, Дашка, Марейка… а я уж так… сгину, не сгину на каторге, в забоях, а дитяти чтоб жили, тянулись к свету да к Богу. Вот, стало быть, какой коленкор. — Замолчал, вытирая крупные капли слёз.
Михаил Григорьевич смотрел на конюха пустыми глазами, в его руке уже погасла самокрутка. Хрипнул, ворочая языком, который, казалось, распух:
— Всё, Митрич, в руках Божьих. — И — замолчал, упирая взгляд в коричневатый и выпуклый, как родимое пятно, сучок плахи.
Немного погодя Плотников сказал, переминаясь с ноги на ногу:
— Оно верно, Михайла Григорич, да всё ж знайте: я к вам с душевностью, со всей своей погубленной, по собственной глупости, одначе православной душой. Мне жалко Василия… молодой… наследник ваш… Чем смогу, тем помогу. А вы Василию, однако ж, шепните: чтобы на следствиях лишнего не балакал, больше помалкивал. Растолкуйте ему: Николай Плотников готов-де… — обратился он уже к Григорию Васильевичу. — Да, готов я, Василич. Мне уж терять неча, пропащему-то, — отмахнул он загрубелой рукой и убрёл на конюшню.
К вечеру приехали на крытой телеге двое пожилых, неразговорчивых сотских в пропотевших, вылинявших мундирах, с одним припылённым охотничьим ружьём да с пеньковыми верёвками. Связали по рукам Василия и Плотникова. Усадили их на телегу спина к спине, отправились в путь — к туманному Иркутскому семихолмию. Полина Марковна заголосила, побежала за подводой, запуталась в своём широком сарафане и упала на каменистый суглинок дороги. Елена помогла подняться, прижала к себе мать. Обе всматривались в багровую тропу большого закатного неба, проторенную через Ангару. Из дворов выходили люди, щурились на дом Охотникова, лузгали семечки и кедровые орехи. На Великом пути возвещающе и грозно трубил паровоз, окутывая горизонт чадом.
15
Василий, несмотря на грубоватое мужичье сложение, не пробованную силу, был добрым, покладистым парнем, даже тихим и, как говаривали домашние, маменькиным сыночком. С малолетства Елена льнула к отцу, а Василий — к матери. Но он не был изнеженным, неприспособленным к житейским передрягам недорослем, просто отклики на позывы своей души он чаще находил у матери или бабушки. Он любознательным острым корешком врастал в большое охотниковское хозяйство, не отходил от лошадей. Однако во всём ему хотелось видеть справедливость и встречать какую-то мягкость и благообразие во взаимоотношениях с кем бы то ни было. Отец, весь в делах, напористый, зачастую крутой с людьми, особенно с работниками, — и маленький чуткий Вася не потянулся к отцу, хотя уважал и любил его. А мать, рассудительная, мирная, ласковая, хотя внешне суровая и замкнутая чалдонка, — с ней Вася чувствовал себя уютно, защищённо, как птенец под крылом наседки.
Мать не хотела отдавать сына в город, в гимназию. Взволнованно говорила мужу о своих недобрых предчувствиях и опасениях. Но Михаил Григорьевич разумел: неграмотным в России, в которой с началом нового века жизнь перерождалась не по годам, а, похоже, по месяцам, невозможно будет продвигаться в купеческом или даже крестьянском деле. С запада приходили в Сибирь новые диковинные сельскохозяйственные машины; на ярмарках народ судачил о каких-то «технологиях» в маслодельном и пивоваренном, в ткацком и скорняжном производстве. Михаил Григорьевич видел, как богатели те купцы и заводчики, которые смело применяли технические новины. Как нужен был ему поблизости свой не просто грамотный, а подкованный на все сто человек!
Василий в городе не освоился, хотя к гимназии мало-мало притёрся, однако особого усердия в учении никогда не проявлял. Он был послушным, безропотным. Обычно таких обижают, но Василий был первым и непревзойдённым силачом гимназии. Только он мог в четырнадцать лет сто раз выжать одной рукой пудовую гирю, только он мог «шутейно» уложить враз троих-четверых однокашников, только он мог из всей гимназической братии согнуть и разогнуть двухвершковый гвоздь. Но он не обладал тем качеством, которое называют удалью, а потому сила ему вроде как и не надобна была. Он словно бы не понимал, к чему можно приложить силу, чего с её помощью можно при случае достичь или добиться. Василий о силе своей, казалось окружающим, забывал, по крайней мере не использовал её, чтобы завоевать среди мальчишек первенства, превосходства. А, напротив, был среди них смирен, скромен и даже, представлялось, незаметен. Но никто не смел Василия обидеть, ни словом, ни делом, а преподаватели в своём кругу восклицали: «Этот Василий — ну, просто русский былинный богатырь, господа!»