— Ух, греховодники, — улыбчиво бурчал отец Яков, наливая себе и соседу водки. — Сатанинское племя, чёртовы дети!
— В чужой жёнке правда вся, в чужой жёнке правда вся! — тоже по-особенному торжественно пропел подтрунивающий Иван, прижимая к своему боку податливую, непокрытую голову Дарьи.
— Фуй ты, кобель сивохвостый, жеребец не доенный! — грозно поднялась смеющаяся Дарья и стала дробно, как заяц по пню, колотить мужа по спине.
Но Иван подцепил супругу на руки и стал кружить. Сбивал посуду её ботами и подолом, который размашисто взвивался кружевами.
Все хохотали, указывали на супругов пальцами, наливали водки и вина. Кто-то сбросил с пластинки иглу, которая впустую, с шипением и скрипом тёрла её, кто-то взял тальянку и вовсю растянул выцветшие меха. Плясали все, кроме отца Якова; он перебирал чётки, но посмеивался; и ещё Виссарион сидел особицей. Он много курил и так же пристально смотрел на Елену. Сияющие женщины кокетливо размахивали цветастыми широкими платками, поводили плечами, перемигивались. Мужики лихо приседали, подпрыгивали, под ними трещал настил и взвивалась пыль. Коза, сидевшая на привязи за низким частоколом, высунула через верх бородатую, глупую голову во двор и блеяла, словно напрашиваясь в общую пляску. Прыгали и восторженно повизгивали две собаки, которые сидели на коротких привязях возле будок.
Допоздна продолжалось в доме Ивана веселье с громом смеха, свистом, шутливыми драчками.
13
Елена не могла уснуть, думала, тревожилась. Отовсюду доносился храп, тяжёлое дыхание крепко выпивших мужиков; многие из артели Ивана жили в его просторном, гостеприимном доме. Пахло свежей и копчёной рыбой, дублёными кожами и хлебным квасом из бочонка, стоявшего в сенях. Постель была не очень свежая, Елена, привычная к чистоте, вертелась, нащупывала на взъёмной пуховой перине — не ползёт ли клоп или таракан. Мысленно ругала Дарью, а та с бодрым посапыванием спала в сарафане под боком, положив на грудь Елены руку. Потом девушка стала засыпать, однако внезапно очнулась: на неё внимательно и страстно смотрели чьи-то чёрные неясные глаза.
Поняла — привиделось. «Господи, спаси и сохрани», — пыталась молиться, но желание всмотреться в эти нездешние глаза одолевало, и она всматривалась в потёмки душной горницы, набитой народом, который почивал на полу влёжку. Глаза исчезали, таяли, как льдинки, и Елену снова утягивал смятенный, не освежавший сон, в котором была только взнятая с какого-то дна кромешная тьма.
Перед самым рассветом Елена очнулась и уже не смогла и не захотела уснуть. Кто-то натягивал сапоги, ворчал. Дарья ушла, чтобы собрать завтрак для отправлявшихся бельковать. В тёмном дворе слышалась неторопливая, тягучая, как смола, мужская речь. Елена накинула на плечи шаль, выглянула из-за края занавески и увидела освещённых керосиновым фонарём отца, Ивана, Черемных, ещё нескольких артельных, а среди них — Виссариона, одетого в плотную, с подстёгнутым овчинным мехом брезентовую куртку, высокие сапоги. Его голову покрывала барашковая шапка, низко надвинутая на глаза. Артельные и Виссарион загружали в подводу корзины и пеньковые кули с рыбой. Все — хмуро-деловиты, молчаливы.
Елена приоткрыла окно и, привстав на цыпочки и вытянув шею, стала всматриваться в Виссариона. «Красивый. Непонятный. Семён — другое, другое».
Братья вполголоса разговаривали:
— Шкурка белька тепере могёт подняться в цене — до соболиных, поговаривают, взмахнёт, — похрипывал Михаил Григорьевич, строго взглядывая на грузчиков и Черемных, который укладывал корзины. — Игнашка, зараза! кулями вона те корзины припри: чуть тронешься, и потеряшь всюё снасть, капитан ты разбубенный. Всё вас тыкай носом, сами-то ничё не видите.
— Сей минут, Михайла Григорич, поправим, — сипло и с неудовольствием отвечал Черемных, страдая от перепою мучительной головной болью.
— Без белька в энтим годе уже не останемся, Миша, — сказал Иван, поправляя на подводе корзину, хотя она и без того стояла удачно. — До ледохода возьмём знатно. А вот пару лодок надо ноне сладить: из тех трёх одна дюжея, а две — развалюхи, латаные-перелатаные. Попадём в шторм — и хана нам. Насчёт сетей помозгуй — китайцы в город, слыхал, завезли добрые.
Набитая под завязку подвода грузно, качко выехала со двора, крикливисто скрипя ступицами и погромыхивая колёсами. Артельщики вытолкались на улицу.
— С Божьей подмогой, мужики, — сказал Михаил Григорьевич брату, похлопав его по брезентовому плечу и слегка прижав к своему боку. Иван уткнулся лбом в плечо брата и тоже чуть приобнял его. Выбежала из дома с тревожно-весёлыми глазами Дарья. На её плечи была накинута лисья дошка.
— Без опохмела-то чё за работа? Мука мученическая! — И Дарья — тайком, не тайком — проворно сунула супругу за пазуху полуштоф водки. Троекратно поцеловала Ивана в губы, не спеша, строго перекрестила: — Храни вас Господь, кормильцы наши.
— Заботливая жёнка. — Иван похлопал её ниже спины, подмигнул брату и торопко пошёл за остальными, уже ступившими на ледяное, заволоченное мглой поле.
Дарья крестила им вслед и шептала молитву.
Одним из последних со двора выходил Виссарион с объёмной поклажей на плечах и пешнёй в руках. Елена бдительно и ненасытно за ним следила поверх занавески. У калитки Виссарион вдруг обернулся, фонарь выхватил из сумерек утончённые черты его красивого лица. Он посмотрел прямо на окно, из которого украдкой выглядывала Елена. Девушка отпрянула, и её словно бы обдало жаром или, быть может, стужей, — не могла разобрать. «Неужели пришла она… она… любовь?» — недоверчиво вопросила она себя.
Позавтракали наскоро и по хрусткой дороге двинулись в обратный путь. Елена, пока ехали берегом озера, всматривалась, поворачивая голову назад, в ледяные светлеющие просторы, видела разорванные цепочки людей и животных, которые уходили на извечный и желанный промысел нерпы. Неожиданно её чуткий молодой слух уловил звенящий, но утробный грозный треск: чудилось, из самых вселенских байкальских недр пришёл он. Елена словно бы отвердела вся, подавшись вперёд грудью. Всматривалась в глубокую даль. Но и без того разорванные, разрозненные человеческие цепочки уже превращались в размазанные точки. Вовсе пропали.
Снова пролетел по округе нутряной треск, он устрашал. А следом — хрустальная сыпь ледяных осколков. Видимо, где-то обрушился высокий, подточенный жаркими апрельскими лучами торос. Восток, сдвинув тёмное облако, широко озарился и стал наливаться матовым светом нового дня. Михаил Григорьевич приподнял отяжелевшие веки, но сказал свежим голосом:
— Байкалушко, чай, просыпается. Ранёхонько в энтим годе. Испужалась, Ленча?
— Что же, батюшка: могут раздвинуться льдины?
— Могут. Но, кажись, рановато для ледохода. Просто — вздохнул наш кормлец. Живой ить он: тоже, как и нам, дышать надобедь, — незаметно для себя перешёл Михаил Григорьевич на старинный, забываемый в пригородных сёлах сибирский говорок с малопонятными словами «надобедь», «кормлец». Он любил всё, что было связано со стариной, сибирским старожильческим укладом, хотя род его был, как выражались, из пришлых.