Усталые, усталые побрели мы назад. Горожане стояли в двадцати футах от горящего дома. Пожар все еще бушевал в полную силу, с дымом и языками пламени, и смола сверкала и плевалась из огня, как на старинной картине, изображающей ад. Кавалеристы сбились в кучу, пока еще не говоря ничего, глядя на пламя и на горожан. Мы сами не знали, где находимся. В те минуты мы и имен своих не знали. Мы были иные – другие люди. Мы были убийцами, не подобными никаким другим убийцам на свете. Потом с громким странным вздохом крыша дома обрушилась. В небо взлетел столб дыма и огромный сноп искр. Искры полетели вверх и закувыркались – радостные, черные, красные. Огромное облако искр. Потом обрушились и стены дома, и в темноте яростно запылали тела воинов, наваленные друг на друга в шесть слоев, – мы видели изуродованные лица и чуяли запах жареной плоти, и тела странно изгибались в огне, падали, выкатывались на обугленную траву, больше не удерживаемые стенами. Опять взлетели искры, это была точнейшая картина ада и смерти, и в эти минуты я больше не мог думать – голова моя, лишенная крови, пустая, грохочущая, потрясенная. Кавалеристы рыдали, но не теми слезами, которые я знал. Другие швыряли шляпы в воздух, будто на некоем безумном торжестве. Третьи повесили головы, словно только что узнав о смерти близких. Казалось, в округе не осталось ничего живого, включая нас. Нам не было места, мы были не здесь, мы теперь стали призраками.
Глава четвертая
Горожане решили закатить огромный пир в знак признательности. Весь городок был – одна короткая улица с горсткой новых домов по обе стороны. Рядовых Перла и Уотчорна майор потихоньку задержал, и теперь они сидели под замком в форте, порой жалуясь через окно для подачи еды. Майор сказал, что разберется с ними в свое время. Если не считать этого, городок весь был полон приготовлений и общей суеты в предвкушении завтрашнего дня. Предстояло забить и разделать медведя и оленей, а еще у них была свора собак. Оказалось, что индейцы держали собак, и горожане сбили их в кучу, как овец, и пригнали в город под дикий лай и тявканье.
Майор тем временем распорядился насчет доставки лопат из скобяной лавки, и мы выкопали две траншеи в диком месте за покинутым поселением и стали сволакивать туда тела и скидывать вниз. Майор ни за что не хотел, чтобы до них добрались волки, хотя горожанам, кажется, было все равно. Они очень удивлялись усердию майора, но он не собирался думать так же, как все, хотя при этом сохранял вежливость и не повышал голоса. Майор высказал нам свое мнение, когда мы неохотно выстроились в этом ужасном и навеки про́клятом месте с лопатами для похоронных работ: по-евойному выходило, что у индейцев есть душа, как и у всех остальных людей. Я бы и хотел рассказать вам, что чувствовал, да только это все меня вернуло в Канаду, в чумные бараки, а я считаю, что незачем туда возвращаться. Тогда тоже были ямы, и туда бросали людей. Тысячами. И младенцев тоже. Я сам все это видел ребенком. Темное это дело, когда мир не видит проку в тебе и твоих близких, а потом за вами является Смерть в окровавленных сапогах.
И вот мы копали, как напуганные герои. Я заметил, что Джон Коул копает лучше всех, – видно было, что он не впервые взял в руки лопату. И я стал все делать как он. До сих пор мне приходилось только выбирать картошку из земли, которую мой отец растрясал лопатой. На маленьком участке позади нашего дома – отец не был настоящим фермером. На земле все еще лежал иней, и из-за температуры уже начала замерзать речка, что вилась мимо лагеря, – я думаю, из-за нее это место и выбрали для стоянки. Травы, уже сухие, равнодушные, царапали небесный горизонт острыми стеблями. Небо было чистое, высокое, очень светло-голубое. Мы копали канавы уже четыре часа. Солдаты пели за работой – похабные песни с плохими словами, которые мы все знали. Мы потели, словно окна зимой. Майор подгонял нас в своей странной манере, какой-то сухой и равнодушной, как те травы. Он решил что-то сделать и вот делал. Он попросил городского священника прийти к могилам, но горожане запретили. Мы копали несколько часов, а потом нас отправили за телами, и мы притащили тела женщин и детей в ямы, а потом пошли на пепелище дома, и стали рыться в развалинах, в черной грязи, и собрали что могли из костей воинов – головы и все такое. Тоже побросали в ямы. Вы бы, может, забеспокоились, видя, как осторожно, ласково бросали иные. Другие просто так швыряли, как будто ничего особенного. Но кроткие люди и бросали кротко. Джон Коул, например. Что же до разговоров, мы лишь кидали друг другу отдельные реплики из тех, что ничего не значат, но помогают не пасть духом и скрашивают весь день. Мне стало ясно, что многие скво и дети смогли убежать из рощи, – я видел затоптанный подлесок. Я поймал себя на надежде, что многие самцы тоже успели убежать, но, может, такими мыслями только искать себе неприятностей. Такое было красивое место и такая поганая работа. Поневоле в голову лезли и такие, и едва ли не более человечные мысли. Природа манит отступить на шаг и забыть кой о чем. Она проникает тебе под заскорузлую шкуру, вгрызаясь, как крот. Когда все тела оказались в ямах, мы засыпали их оставшейся землей, словно крышку из теста приладили на два огромных пирога. Плохое дело. Потом мы встали и сняли шляпы, как велел майор, а он произнес короткую речь. Благослови Господь этих людей, сказал он, а нас, хотя мы выполняли свою работу согласно приказу, Господь да простит. Аминь, сказали мы.
Стемнело, нам предстояло много часов дороги, и мы без сожалений вскочили в седла и поехали назад.
На следующий день в форте устроили побудку рано, и мы смыли с себя грязь у бочек с водой и оделись в парадное для торжественного обеда. То есть мы оделись в свои же формы, но почистили их как могли, и цирюльник Бейли подстриг кого успел и побрил тоже на кого времени хватило. К нему стояла большая очередь, все в нижних рубахах. Волосы собрали в полотняный мешок и сожгли, потому что гниды там пировали. И вот мы были совсем готовы и поехали с элегантной выправкой – ну, как могли – назад, в город. Прекрасное это зрелище – триста человек в седле, и мы все это чувствовали, ну я так думаю. Кое-кто из нас пил так сильно, что перепил пополам свою печень, хотя все мы были еще молоды. Мне еще даже восемнадцати не было. Зады у нас были в хлам сточены жесткими седлами. Когда ходишь, болит все и всюду. Но величие, уж какое было, нашего строя всадников подействовало и на нас. Мы служили людям, что-то сделали для людей. Наподобие такого. От этого почему-то огонь загорается в груди. Ощущение правильности. Не то чтобы справедливости. Выполнение воли большинства, что-то в этом роде, не знаю. Так было с нами. Наверно, все это осталось в прошлом. Хотя оно и до сих пор прямо как сейчас стоит перед глазами.
Майор выпустил Уотчорна и Перла ради праздника – ему казалось, что так будет правильно. Мол, разберется с ними позже. Куда им было сбежать? Вокруг нас ничего не было, одно только ничего.
Надо сказать, что городок чудно принарядился в нашу честь. Горожане натянули плакаты через всю маленькую главную улицу и зажгли фонари, вырезанные из старой упаковочной бумаги. Свечи пылали в них, как души. Пастор закатил большой молебен под открытым небом, и весь город попадал на колени прямо там и возблагодарил Господа. На этой земле теперь отдается предпочтение вот такому разряду человечества. Индейцам тут больше места нет. Их билеты на проезд были аннулированы, и бейлифы Господни забрали обратно вольные, выданные их душам. Мне в душу, правду сказать, просачивалась капелька печали о них. Мне в душу, правду сказать, просачивалась капелька странной, неусыпной печали о них. Семь часов как погребены в ямах, секвойи возвышаются над ними, тишину тревожат птицы и проходящие звери. Может, вся торжественная ужасность этого. Над ними никакой пастор не молился о вознесении душ. Им при сдаче пришли плохие карты. Когда все положенные слова были сказаны, город поднялся с колен и разразился приветственными криками, а потом начался водоворот мяса и пива и вся обычная при таком деле суматоха. Мы танцевали, хлопали по спинам, повествовали старые истории. Люди слушали, навострив уши и ожидая, когда можно будет выпустить на волю гогот. Тогда мы не думали, что времени когда-нибудь будет конец, – мы думали, оно будет идти и идти себе, вечно, расслабленное и остановленное, как в тот момент. Я сам не знаю, что хочу этим сказать. Оглядываешься на все бесконечные годы, когда такое и в голову не приходило. Как я сейчас оглядываюсь, когда сижу в Теннесси и пишу эти слова. И думаю о бесконечных днях своей жизни. Но сейчас это совсем не так. И я думаю о словах, которыми мы беспечно разбрасывались в ту ночь, о бодрой чепухе, которую мололи, о пьяных криках, которые испускали, о глупой радости, что охватывала нас при этом, и о том, как Джон Коул тогда был всего лишь юнец и красивей всех когда-либо живших на этом свете. Он молод и всегда останется молодым. Сердце поднимается, душа поет. Жив на всю катушку и доволен жизнью, как ласточка под стрехой.