Перед тем как нас отправили на фронт, я послал мистеру Максуини письмо с выражением надежды, что Винона поживает хорошо. Надеюсь, он его получил. В первые два месяца нам не платили, но потом заплатили, ко всеобщей радости, и тогда все солдаты стали посылать деньги своим семьям, и мы тоже. Католик-капеллан отнес наше жалованье на почту и отослал вместе, мое и Джона Коула, в Гранд-Рапидс армейской бандеролью. Он не задавал нам каверзных вопросов о женах. Слова «дочь Джона Коула» его вполне удовлетворили. Но он из добросердечных итальянских пасторов, его любят солдаты всех чинов и всех религий. Доброму сердцу забор не преграда. Отец Джованни. Мал ростом, в бою от него толку не было бы, но отлично умеет подтянуть винты, скрепляющие сердце, – они, бывает, разбалтываются, когда человеку предстоит бог знает что. После нескольких дней на марше меня назначают ночью в караул, и я сменяю капрала Деннехи и ясно вижу, что его трясет. Он не в себе, это заметно даже при лунном свете, пока мы обмениваемся паролем и отзывом. Так что не все жаждут поскорей ринуться в бой. Но к нему подбирается отец Джованни и принимается укреплять его дух. И наутро капрал Деннехи уже выглядит заметно лучше. Так что, капрал, говорит мне отец Джованни, если кто повесит нос, посылайте его ко мне. Непременно, святой отец, говорю я.
Когда мы добираемся до места, где должны развернуть строй, нас охватывает страшная тревога. Оказывается, парни в серых мундирах рассыпались по огромной полосе лесов, пересекающей эту местность. Три больших длинных луга ведут на голый унылый холм. На лугах густая трава в три фута, радость любой коровы. Наши батареи развернуты стратегически, и ко второй половине дня наша часть уже отлично стоит на позициях. Что-то нарастает в сердцах у солдат, и если б эту штуку можно было увидеть, оказалось бы, что у нее удивительные крылья. Что-то трепещет у них в груди, и крылья хлопают. Наши мушкеты заряжены. Пятьдесят человек стоят на коленях, еще пятьдесят за ними – во весь рост, а дальше – заряжающие, а еще дальше – другие, взволнованные и молчаливые, готовые заступить в открывавшуюся брешь. Полевые пушки начинают палить в лес, и вот мы уже изумляемся разрывам, подобных которым сроду не видали. Огонь и чернота вспухают в вершинах, и зелень ветвей качается туда-сюда, закрывая урон. Все это творится в четверти мили от нас, а потом солдаты в сером появляются на изодранной опушке леса. Капитан глядит в подзорную трубу и что-то говорит, я не слышу, оттуда передают по цепочке, и выходит, что силы противника около трех тысяч. Это кажется очень много, но нас на тысячу больше. Мятежники сбиваются кучей на верхнем лугу, и наши батареи пытаются по ним пристреляться. Тут мятежники уходят с высоты, потому как невесело получить по башке снарядом из хорошо пристрелянной пушки. Они бегут к нам, вниз, совершенно неожиданным манером, во всяком случае, я такого не ожидал, и, когда они оказываются на дальности выстрела, командиры велят нам наводить, а потом кричат «огонь», и мы стреляем. Мятежники падают пачками, а потом, совсем как тот лес, смыкают бреши с новой безумной храбростью, вставая на место павших, и продолжают наступать. Наши линии перезаряжают и стреляют, перезаряжают и стреляют, но вот начали стрелять и мятежники – кое-кто остановясь на миг, а иные прямо так, на бегу. Это вовсе не медленный марш, какому нас учили, а дикий дерганый галоп – на нас несется человеческое стадо. Мы перебили их столько – не верится, что они после такого еще наступают, но внезапно вокруг нас люди тоже начинают падать: кто ранен в руку, кто в лицо. Маленькие злые пули, что раскрываются в бедном мягком теле. Тут капитан кричит, чтобы мы примкнули штыки, потом командует встать, а потом – идти в атаку. Из моего небольшого взвода один все еще стоит на коленях с обалделым видом, и я метко пинаю его, чтобы встал, и мы бежим в атаку. Мы движемся, как будто у нас одно сердце на всех, но трава пучковатая и густая, и по ней очень тяжело бежать как следует; мы спотыкаемся и бранимся, как пьяные. Но все-таки мы напрягаем силы и удерживаемся на ногах и вдруг загораемся желанием сцепиться с врагом, и трава вдруг перестает мешать, и отряд единодушно кричит «Фог а баллах!»
[6], а потом у нас из глоток вырывается звук, какого мы сроду не слыхали, и нас гложет великий голод – мы сами не знаем по чему, разве по тому, чтобы всадить штыки в серую волну впереди. Но не только это – есть и другое, другие вещи, для которых у нас нет имен, потому что обычно о таком не говорят. Ведь мы бежим в атаку не на индейцев, людей чужой породы, а как будто на зеркало, в котором отражаешься сам. Эти Джонни-мятежники – ирландцы, англичане и все в таком духе. Вперед, вперед, труба зовет. Но вдруг мятежники сворачивают вправо и несутся атаковать через луг. Они увидели огромную толпу наших солдат, подошедшую сзади, и, может быть, орудие смерти, готовое к убийству, – как бы там ни было, мы слышим, офицеры кричат, командуют в общем гаме. Мы прекращаем наступать, опускаемся на колени, заряжаем и стреляем в бок вражеской армии-многоножке. Наши батареи снова изрыгают снаряды, и конфедераты шарахаются, как огромный табун диких коней, – отбегают назад на десять ярдов, потом снова на десять ярдов вперед. Они жаждут укрыться в дальних лесах. Батареи так и рыгают за спиной, так и рыгают. Порой снаряды летят так низко, словно хотят проложить тропу среди нас, и многие в наших рядах падают, когда через них пропахивают кровавую борозду. Злая усталость заползает в самые кости. Мы заряжаем и стреляем, заряжаем и стреляем. В нарастающем шуме десятки снарядов бьют во врага, кромсая и разметывая. Внезапное чувство, что все плохо, катастрофа. И тут луг дружно занимается, словно цветами по весне, и превращается в ковер огня. Трава загорелась, горит жарко, добавляя пламя к пламени. Она такая сухая, что пылает как порох, и такая высокая, что возгорается большими снопами, и пламя омывает ноги бегущих солдат – не мягкие травы, а темный огонь, полный ревущей силы. Раненые падают в печь и кричат от ужаса и бессилия. Боль такая, что и зверь не выдержит, чтобы не вскричать диким голосом, не раздирать когтями, не встать на задние лапы. Солдаты в большинстве достигают спасения под деревьями, побросав своих раненых на почерневшей земле. Но отчего это капитан прекращает огонь и передает по цепочке команду пушкарям – тоже прекратить? Теперь мы только стоим и смотрим, а ветер раздувает воспламенение по лугу, оставляя за собой множество раненых – воющих и молчаливых. Молчаливые уже укутаны черными складками смерти. Другие, которых не коснулся огонь, – только стонут, изувеченные. Нам велят отступать. Наша синяя волна откатывается на двести ярдов, и с тыла приходят взводы без пушек, и санитары, и капеллан. Из леса, где укрылись мятежники, слышатся похожие звуки, и заключено перемирие без слов. С обеих сторон мушкеты летят на землю, и взводы посылаются на поле уже не стрелять и убивать, но вытаптывать черные акры остаточного огня и подбирать умирающих, искалеченных и обожженных. Словно танцоры пляшут на обугленной траве.
Глава тринадцатая
Умереть за свою страну – нет ничего легче. Самое простое блюдо в меню. Господь свидетель. Молодой Сет Маккарти, он приехал из Миссури, чтобы стать барабанщиком в федеральной армии. И за свои труды он только остался без головы – ее оторвало федеральным снарядом. Мы это увидели наутро, когда пошли по полю, ища бумаги и прочее, что можно отослать родне. И там Сет – барабан еще прихвачен ремнем к мальчишескому телу. А головы нету. Но это не худшее, что мы видели после битвы. Первым номером я бы назвал обугленные тела. Отчего это Бог хочет, чтобы мы сражались как герои, черт побери, и превратились в куски обугленной плоти, что даже волки есть не станут. Погребальным командам велено хоронить равно синих и серых и читать над ними молитвы. Отец Джованни вытащил четки, и мы слышим, как он бормочет по-латыни. Из парней-новобранцев иные повесили нос. Такое зрелище бьет человека словно пыльным мешком по голове. Кое-кто из солдат просто сидит в палатке и трясется, и сколько ни корми их солониной от пуза, сколько даже виски ни пои, не помогает. Их потом отошлют куда-то в тыл, но сейчас на поле битвы им делать нечего. Они и ложку не удержат, куда там мушкет. Джон Коул очень беспокоится за них по доброте сердечной. Двое его рядовых мертвы, как выковырянные из ракушек улитки. Попали под огонь собственных пушек, что палили сзади. Так оно и бывает часто. До меня только сейчас доходит, какое странное, темное дело – битва. Кто-нибудь знает, прах побери, что вообще происходит? Сын моей матери – точно нет. Но я, и Джон Коул, благодарение Господу, и старина Лайдж Маган, и Старлинг – все живы, и Дэн Фицджеральд тоже. А то как бы мы в карты играли, черт побери все на свете.