Короче, через неделю он уже был страстно, безумно в меня влюблен. Я позволяла ему все, что только можно позволить… не позволяя всего. Я колебалась, не решалась отдаться ему всецело… Наконец, уступив его мольбам, к которым я сама его подвела, я согласилась принять его у себя ночью.
Как сейчас, вижу, как он украдкой пробирается в мою спальню по тайной лестнице вслед за моей доверенной камеристкой.
О, скажу я вам, в ту ночь его застенчивость как рукой сняло, и не напусти я на себя самый безразличный вид, возможно, и не устояла бы перед его пылкостью!
Но, оттолкнув его от себя, я промолвила:
«Нет, Маттурино, не стоит больше говорить о счастье. Счастье – это не для нас».
«Что вы хотите этим сказать, Елена?», – воскликнул он, побледнев.
Я отвернулась в сторону.
«Не требуйте от меня объяснений, деликатность не позволяет мне их вам дать. Я согласилась на эту встречу, но потом не нашла в себе сил написать вам, чтобы вы не приходили».
«Боже мой! Вы меня больше не любите! Вы любите другого».
«О!»
Я разрыдалась.
«Он думает, что я люблю другого!»
Он бросился к моим ногам.
«Ты любишь! Любишь только меня! Чего же тогда бояться? Говори, говори, Елена, умоляю! Что тебя удручает?»
«Вы хотите знать все? Что ж: я боюсь нищеты! Да, Маттурино, нищеты! Я разорена, совершенно разорена: мне сообщили об этом в письме, пришедшем на днях из Флоренции. Банкир, которому я доверила все мое состояние, ударился в бега».
«О!»
«Господь – свидетель, мой друг, что, останься у меня хоть что-то, то, живя с вами, всегда рядом с вами, я бы и не стала жаловаться. Но у меня ничего не осталось, ничего, слышите? Ничего! И вы тоже бедны! Так что прощайте и забудьте меня!»
Я вытащила из кармана небольшой флакон, на который посмотрела мрачным взором.
«Что это?» – в испуге воскликнул Маттурино.
«Это смерть», – ответила я.
«Смерть! – пробормотал он, вырывая флакон у меня из рук. – Так вы хотите умереть?»
«Да, я предпочитаю умереть, нежели стать объектом всеобщей жалости!»
Теперь вы понимаете, зачем были нужны эти мои мучительные объяснения? Маттурино уже начал забывать о своей привязанности к деду, этому старику, который, имея возможность осыпать расцветить его жизнь золотом, с упорством, достойным лучшего применения, продолжал жертвовать им ради своей любви к экю и цехинам.
Мы часто с ним разговаривали на эту тему.
«Знаете, Елена, – говорил он. – Мой предок, который обладает несметными богатствами и который совсем ими не пользуется, выходит из себя каждый раз, когда я осмелюсь заикнуться о бедности, в которой по его воле прозябаю. «Чем меньше я тебе дам сейчас, тем больше тебе достанется, когда я покину этот мир!» Хороша щедрость! Сделает меня богатым, когда умрет… потому что не может поступить иначе! По правде сказать, я уже настолько зол на него, что в голове моей начинают возникать кощунственные мысли!»
Без меня Маттурино, человек мягкий и рачительный, возможно, так и ждал бы, с большим или меньшим терпением, того момента, когда его дед, не имея возможности забрать их с собой в гроб, оставит ему наконец все свои богатства.
Но я была разорена, я, которую он так любил! И, в моем отчаянии, я уже готова была наложить на себя руки! Та, которая почти уже принадлежала ему, от него ускользала! И ради чего? Ужас! Ради того, чтобы сойти в могилу!
Я не сводила с него глаз, пока он мерил широкими шагами комнату, размышляя над тем, как ему совершить свое преступление.
Однако же он все еще пребывал в нерешительности. Ему было всего двадцать два года, и он был воспитан в религиозном духе. Он верил в Бога… и в другую жизнь. Еще бы он не испытывал угрызений совести!
Между тем, подавленная горем, в пылу объяснений, я совсем не обращала внимания на беспорядок моего туалета. Пока Маттурино размышлял, время от времени бросая на меня рассеянные взгляды, корсаж моего вечернего платья случайно расстегнулся, обнажив часть груди.
Я этого не заметила, так как была погружена в мои грустные мысли, но это заметил он. Глаза его загорелись, и он вновь бросился к моим ногам, обнимая меня дрожащими руками: «Елена! Моя Елена! Я люблю тебя!»
Теперь, когда он полностью был в моей власти, мы на всю ночь могли забыть о том, что я разорена, что я хотела умереть.
Вот еще! Какой бы восхитительной она, эта ночь, ему ни казалась, возможно, наутро он счел бы убийство… и сто тысяч цехинов чрезмерной за нее ценой!
«Вы что, сошли с ума! – сказала я ему, резко оттолкнув его от себя. – О, вы, напротив, ни капельки меня не любите! Я плачу… помышляю о смерти… тогда как вы думаете только о наслаждениях!.. Верните мне яд и уходите! Прощайте».
Он встал и решительно заявил:
«Нет, не «прощайте». Вы будете жить, Елена, жить для меня, и жизнью еще более роскошной, чем когда-либо!»
«Что вы собираетесь сделать? О, я вся дрожу!.. Маттурино, ответьте мне, заклинаю!.. Каков ваш план?»
«Вскоре узнаете. Одно лишь скажите – этот яд надежен?»
«Более надежен, чем удар кинжалом в сердце».
«Как быстро он действует?»
«Уже через пару минут».
«Он… причиняет боль?»
«Разве что совсем незначительную».
«Хорошо!.. Спасибо, и до свидания!»
Ха-ха!.. Мне ли было не знать, что он вернется?
Старый Джилло Польятти жил в миле от ворот Капенне, рядом с базиликой Святого Себастьяна, в доме – скорее крепости – построенном и оборудованном по его собственным планам. Обитые железом двери, запирающиеся на тройной засов, окна, снабженные тяжелыми решетками, – в общем, человеку постороннему вход в него был заказан.
Штат прислуги был сведен к минимуму: старый торговец чётками имел лишь одну служанку – Гвидуллу, капуйскую крестьянку. То была кормилица Маттурино, которую Джилло оставил у себя на службе, потому что ее содержание обходилось ему в сущие гроши; она питалась одним лишь маисом и пила только воду.
Эта Гвидулла была достойная женщина; она души не чаяла в своем ragazzino, маленьком мальчике, как она продолжала фамильярно называть Маттурино. И он тоже очень ее любил, свою старую balia, кормилицу, гораздо сильнее, чем деда! Она была такой доброй! Сколько раз, видя, как, опечаленный тем, что предок вновь отказался развязать для него тесьму на своем кошельке, он, понурив голову, идет к выходу, сколько раз Гвидулла говорила своему ragazzino, вкладывая ему в руку сэкономленные ею пять или шесть экю:
«Держи! Бери, бери – не отказывайся! Купишь себе перчатки… мыло… иль мазь какую!..»
О, да, он очень ее любил, свою кормилицу, этот Маттурино! Так любил, что, разбогатев, осыпал бы ее золотыми монетами вместо ее серебряных экю!