– Конечно так, отвечаю я за него, – сказал Главкон.
– Не зато ли, думаешь, издревле порицаемо было и своеволие нравов, что оно в таком человеке более надлежащего развязывало то страшное, большое и многообразное животное?
– Явно, – сказал он.
– Не тогда ли, равным образом, порицается дерзость и упорство, когда усиливаются в нем львиные и змеиные свойства и напрягаются выше меры?
– Конечно.
– Не в этой ли его растрепанности и распущенности подвергаются порицанию роскошь и изнеженность, от которых он делается робким?
– Безусловно.
– Низкая угодливость вызывается тем, что как раз яростное начало души человек подчиняет тому беспокойному, как толпа, зверю, который из алчности к деньгам и увлекаемый ненасытностью с юности приучается помыкать этим своим началом, превращаясь из льва в обезьяну.
– Конечно, это именно так.
– А ремесла и ручной труд чем, думаешь, возбуждают досаду? Иное ли что укажем, кроме того, что кто-нибудь имеет от природы слабый вид наилучшей своей части, так что не может управлять своими животными, но служит им и в состоянии понимать лишь, как ублажать их?
– Видимо, да, – сказал он.
– Посему, чтобы такой управлялся началом, подобным тому, которым управляется человек наилучший, – не скажем ли, что он должен быть рабом того наилучшего, носящего в себе власть божественную? И надобно полагать, что это управление было бы не ко вреду раба, как думал об управляемых Тразимах, а к тому, чтобы под божественным и разумным управлением сколько возможно лучше было всякому, особенно кто имеет в себе собственного правителя, а когда нет, – пусть он находится под внешним настоятелем, чтобы по возможности все мы, управляемые одним и тем же, были подобны и дружественны между собою.
– Это верно.
– Да ведь и закон показывает, что этого он хочет, – продолжал я, – поскольку в государстве помогает всем, тоже показывает и власть над детьми, которая не дает им свободы, пока в них, как бы в государстве, мы не установим управления и, развив наилучшую часть их души, не приготовим в ней подобного нашему стража, и тогда уже отпускаем их на свободу.
– Конечно показывает, – сказал он.
– Итак, почему, Главкон, и на каком основании скажем мы, что делать несправедливое, своевольничать, или совершать постыдное полезно, если через это человек будет хуже, хотя бы приобрел множество денег и силы другого рода?
– Ни почему, – отвечал он.
– А почему делающий несправедливое находит полезным скрываться и убегать от наказания? Разве не хуже еще становится тот, кто скрывается, тогда как не скрывающийся и наказываемый зверское в себе укладывает и укрощает, а кроткому дает свободу, и вся душа, возведенная к наилучшей природе, приобретши рассудительность, справедливость и благоразумие, получает состояние, во столько превосходнее чем тело, приобретшее силу, красоту и здоровье, во сколько душа превосходнее тела.
– Без сомнения.
– Так у кого есть ум, тот не будет ли жить, направляя все свое к тому, чтобы, во-первых, уважать науки, которые делают душу его такою, а прочее презирать?
– Явно, – сказал он.
– Потом, состояние и питание тела никак не вверит он звериному удовольствию, чтобы в нем провождать жизнь. Напротив, оставит в стороне и здоровье, не уважит и того, как бы быть сильным, здоровым и красивым, если это не сделает его благоразумным, но всегда будет устроять гармонию в теле для созвучия в душе.
– Без сомнения, – сказал он, – если только поистине хочет быть гармоничным.
– Не будет ли он искать сообразности и созвучия в самом стяжании денег, – продолжал я, – и, не ослепляясь мнениями толпы о счастье, станет ли до бесконечности увеличивать свое бремя множеством их, чтобы нажить себе бесконечное зло?
– Не думаю, – сказал он.
– Да, смотря на внутреннее свое управление, он будет распоряжаться умножением и уменьшением своего имущества с возможною осторожностью, чтобы избыток или недостаток его не произвел какого-нибудь замешательства там – внутри.
– Точно так, – сказал он.
– Смотря с той же точки зрения и на самые почести, одни из них примет он и будет охотно наслаждаться ими, если найдет, что они сделают его лучшим, а тех, которые должны расстроить настоящее его состояние, будет избегать частно и публично.
– Стало-быть, заботясь об этом, он не захочет заниматься гражданскими делами? – спросил он.
– Да, клянусь собакой, – отвечал я, – и в своем государстве – тем более, а может быть, даже и в своем отечестве, – если не выпадет какой-нибудь божественный случай.
Выражение «клянусь собакой» использовалось Сократом для того, чтобы в обыденных разговорах не призывать в свидетели богов, так как он считал это неблагочестивым. По другой версии, привычка Сократа клясться собакой была свойством его характера, свойством, которое было заложено в нем генетически. Это уходило корнями своими в те исторические времена, когда для предков греков было характерно возведение курганов и человеческие жертвоприношения, сопровождаемые одновременным жертвоприношением собак. Таким образом, выражение Сократа «клянусь собакой» якобы означает то, что он этой клятвой ставит на кон свою собственную жизнь, что он готов пожертвовать ею.
– Понимаю, – сказал он, – государство, о котором ты говоришь и которое мы устрояем своими рассуждениями, существует только на словах, а на земле нет его, думаю, нигде.
– Но образец, если желаешь видеть его и по этому видению устраивать самого себя, находится, может быть, на небе. Впрочем, все равно, есть ли оно где или будет: ведь только с ним одним можно иметь дело, а больше ни с каким.
– Вероятно, – сказал он. <…>
критон
«Критон» – это короткое, но очень важное произведение Платона, написанное в форме диалога. Это разговор Сократа и его весьма богатого друга Критона о справедливости и несправедливости, а также о реакции на несправедливость. Разговор происходит в тюрьме, в которой содержится Сократ.
Весной 399 года до н. э. Сократ предстал пред афинским судом присяжных в количестве 501 человека. Обвинявшие его Мелет, Анит и Ликон утверждали, что Сократ развращает умы молодежи, не почитает афинских богов, веруя в своих собственных. Тем самым он совершает большое зло. Суд выдвинул решение, что Сократ виновен и приговорил его к смерти: философу полагалось выпить яд.
Друзья Сократа навещали его в тюрьме, где он пребывал в ожидании казни, вели с ним беседы и готовили ему побег. Осуществить его было несложно, однако Сократ посчител, что несправедливостью отвечать на несправедливость нельзя и отказался от предложения его состоятельного друга помочь ему бежать.