Как-то ночью, когда особенно свирепо рвал холодный ветер, Прокопий Веденеевич поднял домочадцев на большую службу очищенья духа.
«Рехнулся, может, тятенька», – сопел недовольный Филимон, поднимаясь с угретой постели.
Прокопий Веденеевич читал молитву во здравие раба Божьего Тимофея, яко праведника, явленного Спасителем, чтоб люди прозрели от вечной тьмы, и сын этот, Тимофей, должен жить вечно, потому что дан ему глагол Божий.
У Филимона от такой молитвы заурчало в брюхе.
– Виденье мне было нонешнюю ночь, – продолжал моленье старик. – Сижу у окна, мучаюсь от боли и гляжу на тополь наш. Вижу – сиянье озарило святое дерево, и небо открылось огненным крестом, а под тополем – Тимофей, сын мой. И был мне глас Спасителя: «Не ты ли, раб Божий Прокопий, изгнал сына-праведника и стала тьма? Не токо ли незрячие изгоняют святых угодников, когда они являются в люд во плоти и в рубище? И не будет радости в доме вашем, ежли вы не прозреете и праведника не почтите молитвою на большой службе бдения». А я гляжу, гляжу на Тимофея, и весь он, вижу, кровью исходит – раны отверзлись на его членах, и кровь льется из тех ран наземь, на корни тополя. «Господи! Сатано я, сатано, коль не узрил в доме своем праведника!» – сказал так себе, и все померкло: тополь ипеть стал черным; и тут я поднял вас. Аминь.
– Аминь! – отозвались домочадцы.
VI
Отгорало лето, трудное, тревожное, заполненное смятением и болью…
И даже те, кто недавно пел аллилуйю белогвардейцам и чехам, свергнувшим Советы в Сибири, оказались на распутье: ни демократии, ни свободы. Царствовала бестолковщина, разруха, грызня эсеров с меньшевиками, монархистов с анархистами, а по губернии – разгул карателей, порка плетьми и расстрелы дезертиров.
«Один – до леса, другой – до беса», – говорили в народе.
Август выдался жарким.
С утра город купался в солнце, а к полудню с запада наплыла темно-лиловая туча. Клубясь и разрастаясь, она ширилась, медленно подступая к городу. Навстречу ей с востока ползла такая же плотная черная туча, и когда они сомкнулись, враз похолодало, словно над городом нависла чугунная плита. Огненная лента полоснула вдоль и поперек плиты, раздался оглушительный взрыв грома, и хлынул ливень.
Молнии ослепительно сверкали, сопровождаемые громом, точно над городом в схватке не на живот, а на смерть сошлись две армии, открыв артиллерийскую перестрелку. Ливень хлестал как из ведра. По канавам улиц шумно неслись грязные потоки, выплескиваясь на плиточные деревянные тротуары.
В разгар грозы и ливня на станцию Красноярск прибыл пассажирский поезд дальнего следования. Из мягкого вагона вышел господин в отменном драповом пальто с бархатным воротничком, в ботинках с галошами, шляпе. В правой руке он держал стянутый ремнями увесистый саквояж, к ручке которого был привязан на широкой зеленой ленте ключ.
Мимо патрульных легионеров в армейских накидках толпа пассажиров хлынула в вокзал. На какой-то миг приезжий выхватил из оцепления бравую фигуру рыжебородого казака, из-под накидки которого виднелась золотая оковка ножен шашки. Низко надвинув шляпу на глаза, он миновал зал ожидания и вышел в город.
На привокзальной площади толпились извозчики, предлагающие свои услуги.
– Не угодно ли извозчика, господин коммерсант?
Приезжий быстро обернулся, присмотрелся к лицу человека в дождевике и сказал:
– Непременно, непременно, милейший, – и пошел за ним, хлюпая по лужам.
– Эй, Абдулла Сафуддинович, отвезешь господина коммерсанта.
– Якши! – Абдулла пересел на облучок, а господин коммерсант сел на его место под тент, прикрыв колени полостью.
Тронулись.
– Ой, яман погода! Был солнце, а теперь ливень и гром! – И погнал коня рысью от привокзальной площади к центру города, не оглядываясь и не спрашивая, куда везти.
По Воскресенской домчались до двухэтажного особняка архиерея, свернули по переулку вниз и по Большекачинской, не доезжая до Садового переулка, подвернули к воротам каменного особняка.
– Здесь, – оглянулся Абдулла на пассажира. – Дверь три раза стучать надо. Яман, яман погода! Дурной сопсем – собак не гонят на улица. – И, развернувшись, уехал.
Хозяйка в теплой шали на плечах, забрав мокрую одежду гостя, проводила его в просторную комнату с голландской печью, буфетом, письменным столом, венскими стульями и вышла.
Пока гость протирал запотевшие очки, скрипнула дверь, вошел Машевский.
– Ефим! Дружище! – воскликнул Казимир Францевич, облапив гостя. – Вот уж кого не ожидал встретить! Ну, обрадовал, обрадовал! Карпов, да ты что, меня не узнаешь, что ли?!
– Неужели Казимир?! Голубчик мой! Сколько лет, сколько зим! Это как же… Значит, жив!
– Жив, здрав. Садись, садись ближе к печке. Грейся!
– О, какое у тебя тут тепло! Изрядно я промок, изрядно, – сказал гость, направляясь к открытой дверце голландской печи.
– Ну, как ты добрался? Мы тут все с ума сходили в ожидании.
– Как нельзя лучше, – ответил русоголовый гость, погладив аккуратную бородку и протянув руки к огню. – Ах, как хорошо! А помнишь, Казимир, как мы соорудили камин в той избенке в Тулуне?
– Еще бы!
– Это была такая роскошь! Мы все ложились на пол вокруг камина. А Маркиз, помню, месяца три нам пересказывал «Трех мушкетеров», да с такой художественной выразительностью, как будто сам их сочинил!
– Умер, бедняга, от чахотки на другой год после твоего побега.
– Жалко. Какой весельчак был! А ты знаешь, на вокзале я немного трухнул: среди чехов, гляжу, такая знакомая борода! Точь-в-точь хорунжий Лебедь из Гатчины! Ведь я эту бороду еще по Урянхаю помню, когда он лоцманил. Потом он был председателем полкового комитета. А теперь – каратель? Или я обознался?
– Не обознался. Хорунжий Лебедь, точно. Но он нам не опасен. Я тебе потом о нем расскажу… Это наш человек. Да. Он действительно служит у белых. Но тут ведь такая сложилась тяжелая обстановка. Обо всем я тебе расскажу. Но прежде всего о делах. Забастовку по железной дороге готовим объединенными усилиями подпольных комитетов Восточной Сибири – это раз. Грандиозная пилюля будет! Обзавелись шрифтом и типографским станком – это два. Все время выпускаем листовки. Налаживается связь с партизанами. Моя Прасковья должна вот-вот вернуться из Шало. Я ведь женился на Прасковье Дмитриевне.
– Постой, постой! Прасковья Дмитриевна Ковригина? Она не сестра Анны Дмитриевны? У меня письмо от Анны Дмитриевны ее старшей сестре…
– Анечка жива?! – воскликнул Машевский. – Господи, радость за радостью! А мы уже отчаялись ждать от нее вести. Для Прасковьи это будет такая радость, если бы ты знал, Ефимушка! Она же сейчас в тайге. В Степном Баджее формируется партизанский отряд. Из действующих отрядов у нас пока два: под Красноярском отряд Копылова и в Мариинской тайге около восьми тысяч наших красногвардейцев, отступивших туда после разгрома фронта белочехами. Там идут бои. Давай же письмо!