– Огонь по убегающим! О-о-ого-онь! – скомандовал Коростылев.
Тут уж не убежишь – сбились в тесто, месят друг дружку, бабы визжат – смертушка пришла!..
Первым на крыльцо уложили Прокопия Веденеевича. Как он ни брыкался, ни грозился геенной, а содрали с него посконные шаровары с исподниками: двое держали за голову и руки, третий уселся на ноги, а здоровенный казачина начал потчевать винтовочным шомполом по голой спине и заду, приговаривая:
– За анчихриста! Ррраз, ррраз, рраз! За сатану – рраз, рраз! За бунт – рраз, ррраз! – свистел шомпол.
Прокопий Веденеевич сперва крепился, а потом заорал во все горло. Сколько шомполов влупили ему, никто не считал. Когда из окровавленного тела не слышалось ни оха ни вздоха, Коростылев махнул рукою, и казаки сбросили тело вон с крыльца.
Сын Филимон тем временем, отведав пару плетей по чувалу спины так, что сквозь рубаху кровь проступила, мчался что есть духу в пойму Малтата по проулку Юсковых. «Экая власть объявилась, осподи помилуй, – отдувался Филя. – Слабода, слабода, а оно эвон какая слабода – плетями дуют и хлеб, должно, вчистую выгребут».
Плотное чернолесье укрыло Филюшку, а родной батюшка, отведавший «слабодушки», валялся возле крыльца, еле-еле душа в теле. Потом его утащили единоверцы.
Вслед за Прокопием Веденеевичем втащили на высокое крыльцо старого Зыряна за нападение на казака и призыв к восстанию.
Михайла Елизарович подсказал:
– Этого бы смертным боем, как он из каторжных, вредная политика, а сын его большевик, в тайге скрывается.
– Триста шомполов большевику! – приказал Коростылев. Никакой конь не сдюжил бы столько, и это знал, понятно, подхорунжий, но он исповедовал жестокость и чуру не ведал.
Старый Зырян кричал мало – лицо втиснули в половицы. Моложавая жена Зыряна, Ланюшка, прорвалась на крыльцо, оборвала портупею на Коростылеве и глаза чуть не выткнула. Тот вырвался, отскочил в сторону и, выхватив маузер, выстрелил в грудь Ланюшки. Она скатилась с приступок вниз – не охнула.
А старого Зыряна все били и били мертвого, чтоб другим неповадно было хватать желтолампасников за штаны и стаскивать с коней. Бабы и мужики возле ревкома, стиснутые со всех сторон конными казаками, окаменело взирали на высокое начальство при оружии, которому дана власть творить казнь. С шомполов брызгами летела кровь на тех, кто прижат был к крыльцу. А небушко в этот момент над Белой Еланью было такое чистое, погожее, и светило солнышко!..
Начальник с милиционерами, староста Михайла Елизарович, отвернувшись от иссеченного до костей тела старого Зыряна, пряча глаза, отступили за спину подхорунжего, а он, этот мордастый подхорунжий Коростылев, уверенный в своей силе и власти, с маузером в руке, толстоногий, стоял в отдалении от экзекуторов, чтоб мундир его не забрызгали кровью, и, глядя сверху вниз в распахнутые ужасом глаза сельчан, ни о чем существенном не думал, кроме того, что дремучее отродье, разбалованное болтовней большевиков, надо образумить жестокостью, чтоб каждый почувствовал ребрами, как надо выполнять веления высшей власти, утверждающей в России демократию и гуманность.
– Пороть, пороть их надо! – приговаривал Коростылев, а у самого глаза вскипают, как молоко, на людей не смотрит, а куда-то вкось и ввысь. – Чтоб дух из них вон!
– Сдох большевик, – сказал носатый казачина, отсчитав свои полторы сотни ударов, а за ним и второй в последний раз свистнул шомполом. Обезображенное тело бросили вон с крыльца.
– Это для порядка! – подбил итог Коростылев, ткнул маузером на какого-то молодого мужика возле крыльца: – Ты! Есть твоя фамилия в списке в добровольческую армию?
Мужик молчал.
– Тебя спрашиваю? Ну? Под шомпола или в добровольческую армию?
– Ноги у меня нету. Деревянная. Вот она, глядите.
Коростылев не стал смотреть деревянную ногу – приказал старосте:
– Проверьте по списку каждого. Пригодных к службе – в сборню. Домой не отпускать. Сопротивляющихся – на крыльцо! Под шомпола!
Михайла Елизарыч с молодым писарем Фролом Лалетиным сошли вниз в толпу и проверили – набралось пятьдесят семь человек.
Под шомпола никто не лег.
Уразумели.
V
Прокопий Веденеевич долго не приходил в сознание. Старухи отпаивали его взваром каменного зверобоя, а взвар внутрь не шел – лился с кровью на подушку. Язык у старика был высунут наружу – искусанный и распухший. Меланья причитала у постели батюшки, старцы Варфоломеюшка и Митрофаний молились.
Под вечер старик пришел в себя, но слова сказать не мог – булькал о чем-то, не разобрать. Ему подали взвару – пропустил два глотка. Иссеченные спина и зад Прокопия Веденеевича накрыты были простыней, и холстяное полотно покрылось пятнами и под теками.
Поздней ночью чернолесьем, озираючись, Филимон подкрался к дому от тополя и заглянул в окно моленной: две или три старухи, Варфоломеюшка с ними, а на кровати кто-то под холстом. Горели свечи у всех икон, как в храмовый праздник или на похоронах. «Уж-ли батюшка скончался? – туго проворачивал Филя. Меланью увидел с кружкою в руке. Старухи подняли голову отца, и Меланья поднесла кружку к бороде… – Экое! Знать, тятенька такоже отведал плетей. Ишь ты, какая она, слабода-то. С плетями. А я што сказывал? Ежли кричат власти про слабоду – значит драть будут. Плетями или того хуже – из винтовок постреляют».
Соображения Филимона были довольно обстоятельны. Отведав пару плетей, он понял-таки, что и к чему свершается.
На другой день к Боровиковым пришел милиционер и предупредил хозяина, чтоб поспешал с обмолотом хлеба; документы проверил у Филимона.
– По какой причине белый билет дали?
– Как круженье головы с мальства. Память теряю, – врал Филимон, и голова у него чуток потряхивалась.
– Ладно, белый билет держи в сохранности, как не от красных получил, – предупредил милиционер, вычеркнув Филимона из списка. – А продразверстку, как и по мясу, деньгами, чтоб расчет был полный.
Выгнали из надворья Боровиковых корову за недоимку, пару свиней и кадушку меда взяли из амбара. Старую шинель Филимона конфисковали и новый полушубок.
– Грабют, – покорно гнулся Филимон.
В осеннюю непогодицу заунывно-тревожно пошумливал старый тополь. Пожухлые лапы-листья носились в воздухе, сдуваемые пронзительным ветром, а Прокопию Веденеевичу чудилось, что то не тополь так расшумелся, а весь люд стоном исходит в кромешной тьме и головы, как листья тополя, падают и падают с мужичьих плеч. «Нету в живых Тимофея – изрубили шашками лампасные анчихристы! А ведь Тимоха с правдой шел к люду, чтоб жизню устроить без казаков и без буржуев. И я того не разумел. Сатано я, сатано! – казнил себя старик, тяжко хворая, зубами выцарапываясь из могилы. – Сатано треклятый! И не будет мне спасенья, ежли не отмолю тяжкий грех перед сыном моим».