Узкое, выбритое лицо Дальчевского ехидно улыбалось.
– Как же ничего не знаете, если сами приняли участие! И ваши казаки! Боровикова-комиссара не вы казнили? Или успокоились на одной жертве? И все это наделали казаки вашего эскадрона! Хоороши!..
– Никак нет. Казаки мово эскадрона патрулировали город, а в этапировании были казаки из сотни Потылицына. Мне поручено только, чтобы никого из посторонних не было в улицах.
– А посторонние были, оказывается? – прицелился Дальчевский.
– Не видел.
– У Качи нашлись свидетели. Даже казаков спугнули. И сюда к тюрьме пришли. Большевики?
– Троих тут арестовали при мне, а кто такие – неизвестно. С ними была Евдокия Елизаровна Юскова. Дак разве она большевичка?
– Дуня Юскова?!
Уж кого-кого, а Дуню-то Мстислав Леопольдович знает!
– Как же она влипла?
– Того не могу сказать.
– М-да! – Дальчевский пожевал тонкими, скаредными губами, недобро косясь на рыжую бороду хорунжего. – Не обижайтесь на меня, – сбавив тон, сказал Дальчевский. – Я же как-никак защитник вам по делам Гатчины.
(Ох уж защитник! Давно бы Ной голову сложил на плахе, кабы надеялся на таких защитников!)
– Ах да! Что это у вас за рыжий конь? Таким же манером добыли, как в Гатчине?
– Купил у одного извозчика.
– Ха-ха-ха-ха! Нет, вы неубойный, хорунжий! Но если вы попадете в руки красных, как вы полагаете, они помилуют вас за подобную службу у белых? Подпольный комитет большевиков действует в городе. Ждите – выпустят листовку.
– Пущай выпускают. Кто их читает, те листовки?
– Читатели есть, хорунжий! Да власть не у них в руках. Сами они, эти подпольные товарищи, если бы еще раз дорвались до власти, не так бы расправились со всеми офицерами и казаками! Так что нам надо держаться в строгом соответствии, и – никакой пощады большевикам! Ни малейшей! Скоро мы с ними разделаемся.
– Угу! – кивнул хорунжий; вот теперь он узнал прежнего Мстислава Леопольдовича. – В Минусинск охота. Батюшка у меня атаманом, а хозяйство без мужчин в разор идет.
– Ну, ну, братец! Пусть пока хозяйствуют женщины. Вы так и не женились? Могли бы успеть! Жду, когда пригласите на свадьбу.
– Невеста ушла к другому. Поручика сыскала.
– Вот как? Кто же это? Что?! Евдокия Елизаровна? Хитрец вы, однако! Богатая невеста, но навряд ли она вам достанется. Чересчур вольная птица!
Еще раз пощупали глазами друг друга, играя в доброхотство и братство.
Скребет у Ноя: не обмолвится ли Мстислав Леопольдович про брата Ивана! Все глаза проглядел, а в колонне его не было. Где же Иван? Если бы его прикончили в пути следования – по лицу Дальчевского можно было бы понять. Или он, Ной, разучился понимать морды вашбродий?
– Что это гудит? – прислушался Дальчевский.
– В тюрьме, должно.
XIII
Тюрьма гудела.
Заключенные били в окованные железом толстущие двери с двойными замками – в коридорах можно оглохнуть. От подвальных калориферов до камер смертников на четвертом этаже – со всех сторон несся гул и рев арестантов.
– Прокурора! Прокурора! Прокурора! – кричали в тысячу голосов арестанты.
Во всех коридорах, с оружием на изготовку, немо таращились друг на друга чехословацкие охранники капрала Кнаппа, а русские надзиратели, с ключами от камер, очумело жались у дверей, чтоб в случае чего бежать первыми.
Тюрьма гудела, гудела, гудела…
И этот гул и рев возбуждающе действовал на министра Прутова, прибывшего в тюрьму на совещание по поводу трагических событий минувшей ночи.
На совещании присутствовали все офицеры, принимавшие участие в этапировании арестованных; от чехословаков были трое: подпоручик Богумил Борецкий, капрал Кнапп – комендант тюрьмы, и поручик Овжик – эмиссар главнокомандующего Гайды.
До начала заседания Прутов в сопровождении начальника тюрьмы Фейфера и двух его помощников обошел весь обширный двор с этапными бараками, побывал в бане, в кочегарке; он тут знал все закоулки с давнишних лет, когда еще в девяностых годах, будучи ссыльным, служил доктором тюремной больницы; министр заглянул даже в калорифер.
Свет электрических лампочек, черных от копоти, едва освещал каменные закутки.
– Что здесь? – крикнул он. – Дайте фонарь!
Под брезентом грудилась бесформенная гора. Он узнал брезент – тот самый, которым покрывали трупы усопших еще тогда, двадцать лет назад.
Министр откинул брезент и отстранился; перед ним лежали изуродованные, окровавленные трупы.
– Сколько их тут?
– Семеро. Пять мужчин и две женщины, – глухо ответил Фейфер.
– Фамилии известны?
– Не установлены, – еще глуше ответил Фейфер.
– Не могли установить или не хотели?
– Не было возможности, господин министр. Если бы вы видели, что тут творилось! Я и представить себе такое не мог.
– Офицеры устроили кровавый шабаш?
– И офицеры, и солдаты, и чехи.
– Чехи не трогали арестованных!
– До тюрьмы не трогали, а здесь – помилуй бог, что они творили!
– О господи! – шумно вздохнул министр и примолк. Он и сам не знал, что же ему предпринять? Арестовать виновных? А кого именно? Чехов – не в его правах; офицеров, ответственных за этапирование? А казаки? Казаки! О господи! До чего же мы докатимся?..
В этот момент гул в тюрьме усилился, будто к перезвону малых колоколов присоединился набатный рев большого колокола.
Министр погнулся, втянул голову в плечи и вышел из «преисподней» во двор. Остановился, хватая ртом свежий утренний воздух. Никогда не жаловался на сердце, а тут притиснуло. В глаза навязчиво лезли окровавленные, изрубленные шашками трупы.
– О господи! – взмолился он еще раз.
«До чего же мы докатимся?» – снова и снова спрашивал себя и ничего не мог ответить.
Свою речь на совещании Прутов начал с истории Рима. Знают ли господа офицеры, почему развалилась могущественная Римская империя?
– Тирания, террор погубили империю, господа. Я должен сказать вам: всякое насилие, жестокость, какими бы они благими намерениями ни маскировались, в конечном итоге приведут к гибели тех, кто развязал жестокость и тиранию! Ибо, господа, тирания сама себе вьет веревку, в петле которой испустит дух. Рано или поздно, но так должно произойти. Угарный смрад тирании разлагает людей, кастрирует их, здоровых превращает в безнадежных шизофреников, в пьяниц, тупиц, и тогда сама нация скатывается к самоуничтожению. Да-с!
Дальчевский наклонился к уху Ляпунова, шепнул: