Внезапный толчок разом прерывает течение мыслей молодой девушки. Алкид стоит на месте. Все его члены дрожат.
Надя быстро слезла с седла и, взяв коня за повод, повела вперед, низко наклоняясь к земле, в надежде увидеть дорогу. Путь шел теперь в гору, ужасную по своей крутизне: очевидно, это был редут, покинутый неприятелем. Надя ощупью взбиралась теперь на него бок о бок с конем. Кругом царила все та же темень. На расстоянии двадцати шагов нельзя было различить ничего.
И вдруг молодая девушка запнулась за что-то лежащее на ее пути. Толчок был слишком силен, и Надя упала у ног своего коня. Ища опоры, она протянула руку вперед и вдруг быстро отдернула ее назад, вся похолодев от ужаса и отвращения. Ее пальцы коснулись чего-то холодного, скользкого, неживого. Она быстро склонилась лицом почти в упор к странному предмету, и легкий крик ужаса замер на ее губах. То было мертвое тело солдата-пруссака, раздетое французскими мародерами и брошенное в кустах.
Алкид, чуя близость мертвеца, фыркал и храпел, порываясь назад. Но Надя, с трудом удерживая его за повод, быстро вскочила в седло и поскакала в гору, несмотря на все усилия коня свернуть в сторону и повернуть обратно к Гейльсбергу. Он поминутно останавливался, замедлял ход, бил задними ногами и чуть ли не первый раз в жизни оказывал полное неповиновение своей госпоже.
— Ну-ну, Алкидушка! Ну, голубчик! — просящим шепотом уговаривала его Надя, с ужасом косясь в сторону мертвого тела, чуть-чуть белеющего во тьме ночи.
Но Алкид в ответ на все просьбы своей хозяйки неожиданно взвился на дыбы, словно собираясь сбросить с себя юную всадницу.
— Так вот как! — с гневом вырвалось из уст Нади, и она в бешенстве вонзила шпоры в крутые бока Алкида.
Благородный конь издал тихое продолжительное ржание. Он точно жаловался кому-то на незаслуженную обиду, нанесенную ему его госпожой. Эта жалоба бессловесного животного больно отозвалась в сердце Нади.
— Сам виноват, что не слушался доброго слова, — произнесла она все еще раздраженным голосом и, сильно натянув поводья, поскакала вперед.
Теперь Алкид уже не сопротивлялся и шел покорно туда, куда направляла его маленькая ручка его госпожи.
Вскоре где-то высоко на крутизне замелькали огни. Надя не ошиблась: это был редут. Она облегченно вздохнула и поскакала прямо к нему.
— Кто идет? — внезапно раздался тихий окрик, и несколько всадников в одну минуту окружили коня и всадницу.
— Товарищ уланского коннопольского полка, еду из Гейльсберга! — бойко отрапортовала Надя, обрадовавшись присутствию людей.
— В полк? — переспросил тот же голос, зазвучавший, однако, нотами удивления. — Но твой полк остался далеко позади тебя, а впереди находятся неприятельские редуты. Хорошо, что наскочил на нас, приятель, а то не миновать бы тебе французской пули!
И, сказав это, невидимый всадник дал шпоры коню и в сопровождении своего маленького отряда помчался по дороге к Гейльсбергу. Надя снова осталась одна под покровом леса и ночи, в ста шагах от неприятельских позиций, огоньки которых так гостеприимно манили ее.
Девушка вздрогнула и перекрестилась. Она разом поняла, что была на волосок от смерти. Само провидение, казалось, оберегало ее. И вдруг густая краска раскаяния и стыда залила ее лицо и шею.
Алкид оказывался гораздо более чутким, чем его госпожа. Недаром же так упрямился он, чуя близость смертельной опасности. А она так жестоко, так бессердечно обошлась с ним, таким чутким, умным, благородным!..
— О, Алкид! Мой дорогой, незаменимый, простишь ли ты свою глупую хозяйку? — вырвалось искренним порывом из груди Нади, и она, обняв руками стройную шею коня, прижалась к его горячему уху долгим поцелуем.
Тихое, радостное ржание было ответом Наде на ее задушевную ласку.
Теперь уже Алкид не нуждался ни в поводе, ни в понукании. Как вихрь несся он, повернув обратно, унося на своей спине юную всадницу по Гейльсбергской лесной дороге.
Через полчаса Надя была на месте. Она подскакала как раз в ту минуту, когда полк снимался со старых позиций и шел на новые. Едва только полумертвая от бешеной скачки Надя подлетела к своему эскадрону на взмыленном коне, как перед ней, словно из-под земли, выросла мощная фигура ее дядьки-вахмистра.
— Ишь, тебя все носит, разбойник! — заворчал на Надю бравый Спиридонов. — В этакое-то время, когда все окрестности кишат врагом, он себе преспокойно разгуливает ночью. Да скажи ты мне на милость, парень, тошно тебе, что ли, жить на свете, а? То посреди штыковой резни коня своего отдает, то еще отчаяннее что придумывает. Помяни ты мое слово: не снести тебе буйной головушки, барчонок… Право слово, не снести. Взгляни на приятеля, — кивнул он в сторону чинно ехавшего, словно на ученье или на параде, Вышмирского. — Ведь и он молод, и ему тоже отличиться хочется, а ведь не мечется, как угорелый, как шальной какой, прости ты меня, господи…
А Надя на эти речи только усмехнулась в ответ.
Быть, как Вышмирский? Стоять на месте, когда кругом бьются насмерть, когда кровь льется ручьем, родная русская кровь! О, никогда, ни за что в мире! Пусть ей, Наде, не снести ее буйной головушки, как говорит Спиридонов, так что ж? Если голова эта нужна милой родине — она, Надя, сложит ее хоть сейчас под ударом первых же неприятельских сабель!
Новый восторженный порыв охватил все существо отважной девушки.
— Знаешь, Вышмирский, — со смехом обратилась она к приятелю, — я чуть не наскочил сейчас на неприятельскую траншею… За свою принял…
— Нет ничего удивительного! — пожав плечами, отвечал бледный, заметно спавший с лица за все эти кровавые Дни Юзек. — Нет ничего удивительного, Дуров… Если бы ты вскочил в самый ад, в пекло и вернулся бы оттуда обратно — и это бы, признаться, ничуть не поразило меня…
— Ха-ха-ха! — весело смеется Надя, и ее разом охватывает самое искреннее веселье… — «В ад, в пекло», — говоришь ты. Да разве это не ад — и Гутштадт, и Гейльсберг?.. Ах, Юзек, Юзек, если существует на свете Вельзевул, князь ада, то, я уверен, он живой портрет и прототип Наполеона.
И снова звенит ее смех, заразительный, детский, звонкий, а кругом сосредоточенные, хмурые лица. На нее поглядывают косо, сердито, враждебно.
— И в самом деле, чего расходился, чего заливается этот странный юный мальчишка? — недоумевают бравые лихачи-уланы. — И то сказать — ровно шальной какой: то в огонь на штыки, на смерть лезет, прямо черту в зубы, а то заливается, хохочет, словно полоумный… Совсем, надо полагать, особенный парнишка… Несуразный. А храбр, как лев, этого отнять от него нельзя.
И лица улан мало-помалу проясняются при воспоминании об этой храбрости диковинного парнишки. А тот уже перестал смеяться и едет снова безмолвный и спокойный, с серьезным, сосредоточенным взором больших черных глаз.
ГЛАВА VII
Ефрем Баранчук. — В лесу