– Лин, это ничего, что я пропах медведями?
– Это нормально, – успокоил я его. – Давай попробуем что-нибудь предпринять.
Мы еще минут десять беседовали с разными полицейскими, но в итоге так и не смогли уговорить их выпустить медведя и его хозяев. Поднявшись на второй этаж, мы сообщили об этом дрессировщикам. Они опять стали оживленно болтать с Прабакером.
– Они знают, что мы не можем помочь им освободиться, – пояснил мне Прабакер. – Они хотят быть в той камере, где сидит Кано. Они боятся, что ему одиноко. Он с самого детства не провел ни одной ночи в одиночестве. Они беспокоятся, что ему будет страшно. Он будет плохо спать и увидит плохие сны. И он будет плакать, потому что он один. И еще ему стыдно сидеть в тюрьме, потому что он очень примерный гражданин. Они только хотят, чтобы их посадили вместе с Кано, и они составили бы ему хорошую компанию.
Один из дрессировщиков обеспокоенно смотрел мне в глаза, пока Прабакер объяснял мне все это. Он был явно в смятении, на лице его было страдальческое выражение. Он все время твердил одну и ту же фразу, полагая, что при частом повторении она станет мне понятнее. Неожиданно Прабакер опять разразился слезами. Он рыдал, как ребенок, вцепившись в решетку.
– В чем дело? Что он говорит, Прабу?
– Он говорит: «Человек должен любить своего медведя», Лин. Да, именно это он говорит. Человек должен любить своего медведя.
На этот раз переговоры с полицейскими прошли более успешно, поскольку они могли выполнить нашу просьбу, не нарушая данных им указаний. Прабакер развернулся во всю силу своего актерского таланта, с подкупающей страстностью то возмущаясь, то умоляя их. Наконец, мы договорились с усатым охранником о бакшише в две сотни рупий, что приблизительно соответствовало двенадцати долларам, и он выпустил дрессировщиков из-за решетки. Мы все гуськом спустились на первый этаж, и здешний охранник отпер камеру с медведем. Услышав голоса своих хозяев, Кано вскочил на задние лапы, но цепи потянули его вниз, и он плюхнулся на все четыре, радостно мотая головой из стороны в сторону и скребя лапой пол. Когда дрессировщики подбежали к нему, он стал совать нос им под мышки и в их длинные волосы и с наслаждением вдыхать знакомый запах, сопя и урча от радости. Синие дрессировщики, со своей стороны, обнимали и гладили его, затем попытались ослабить обматывавшие его цепи. За этим занятием мы их и оставили. Стальная дверь камеры захлопнулась, отозвавшись гулким эхом среди каменных стен и дрожью в моем позвоночнике.
– Это замечательное дело ты сделал сегодня, Линбаба, – изливался Прабакер. – Человек должен любить своего медведя – вот что сказали эти дрессирующие парни, а ты помог им в этом. Это твой очень-очень благородный поступок.
Наше такси по-прежнему стояло на Козуэй. Мы разбудили водителя, и Прабакер уселся рядом со мной на заднем сидении, очень довольный, что может прокатиться в качестве пассажира, а не вести машину, как обычно. Такси тронулось с места, и я заметил, что Прабакер пристально смотрит на меня. Я отвернулся. Спустя какое-то время, взглянув на него, я увидел, что он по-прежнему не сводит с меня глаз. Он помотал головой, прижал руку к сердцу и на лице его расцвела объемлющая весь мир улыбка.
– Ну, что? – спросил я раздраженно, хотя внутренне улыбался, потому что устоять против его улыбки было невозможно.
– Человек… – начал он благоговейно.
– Ох, хватит уже, Прабу!
– …должен любить своего медведя, – закончил он, бия себя в грудь и мотая головой.
– Господи, спаси нас и помилуй! – простонал я и отвернулся опять, наблюдая за тем, как улица за окном неуклюже потягивается и стряхивает с себя сон.
Войдя в трущобы, мы расстались. Прабакер сказал, что ему пора завтракать, и отправился в чайную Кумара. Он пребывал в радостном возбуждении. Наше приключение с Кано подарило ему новую захватывающую историю, в которой он сам играл важную роль, и он хотел поделиться ею с Парвати, одной из двух хорошеньких дочерей Кумара. Он не говорил со мной о Парвати, но однажды я видел, как он разговаривает с ней, и понял, что он влюбился. Ухаживание, с точки зрения Прабакера, заключалось в том, чтобы приносить любимой девушке не цветы и конфеты, а истории о своих похождениях в большом мире, где он сражался с чудовищными несправедливостями и с демонами соблазна. Он сообщал ей о сенсационных происшествиях, пересказывал сплетни и выдавал секреты. Он раскрывал перед ней свое храброе сердце и изливал свое проказливое и вместе с тем благоговейное отношение к миру, которое порождало его смех и его всеобъемлющую улыбку. Направляясь к чайной, он мотал головой и разводил руками, репетируя церемонию подношения подарка.
Я пошел к себе по трущобным закоулкам, пробуждавшимся в предрассветном сумраке и бормочущим что-то со сна. Фигуры, завернутые в цветные шали, возникали в полутьме и исчезали за углом. Тут и там клубились облачка дыма, и аромат поджаривавшихся лепешек и завариваемого чая смешивался с запахами смазанных кокосовым маслом волос, сандалового мыла и пропитанного камфарным маслом белья. Сонные лица улыбались мне, люди приветствовали меня на шести разных языках и благословляли от имени шести разных богов. Я вошел в свою хижину и любовно воззрился на ее уютную невзрачность. Возвращаться домой всегда приятно.
Я прибрал в хижине и присоеднился к процессии мужчин, направлявшихся на бетонный мол. Вернувшись, я обнаружил, что соседи принесли два ведра горячей воды, чтобы я мог принять ванну. У меня редко хватало терпения заняться нудной и длительной процедурой последовательного нагревания нескольких кастрюль воды на керосиновой плитке, и я предпочитал мыться холодной водой, что было не так роскошно, но зато просто. Зная это, соседи иногда нагревали воду для меня. Это была не пустяшная услуга. Вода была одной из самых больших ценностей в трущобах; ее приходилось носить из общей цистерны, находившейся на территории легального поселка, метрах в трехстах от колючей проволоки. Кран открывали всего два раза в день, и около него выстраивалась очередь в сотни людей, так что каждое ведро доставалось с боем. Принесенную воду надо было нагревать в небольших кастрюльках на керосиновой плитке, затрачивая совсем не дешевое топливо. Делая это для меня, люди не ожидали взамен ничего, даже слова «спасибо». Возможно, эту горячую воду принесли родные Амира в благодарность за зашитую мной руку. А может быть, ее доставил кто-то из моих ближайших соседей или из тех шести, что столпились вокруг моей лачуги, наблюдая, как я принимаю ванну. Мне еженедельно оказывали те или иные скромные анонимные услуги.
Подобная бескорыстная помощь в немалой мере служила основой существования трущоб; обыденная и порой незначительная, она способствовала их выживанию. Когда соседские дети плакали, мы успокаивали их, как своих собственных; мы поправляли покосившуюся доску на крыше, проходя мимо, или затягивали ослабнувший узел веревки, которая скрепляла строение. Мы помогали друг другу, не ожидая, когда об этом попросят, как будто были членами одного племени или большой семьи, живущей во дворце из нескольких тысяч комнат-лачуг.
Казим Али Хусейн пригласил меня позавтракать с ним. Мы пили сладкий чай с гвоздикой и ели роти с топленым маслом и сахаром, свернутые наподобие вафель. Прокаженные Ранджита привезли накануне очередную партию медикаментов, а поскольку я весь день отсутствовал, они оставили их у Казима Али. Мы вместе разобрали доставленное. Казим не знал английского и просил меня объяснить ему назначение различных капсул, таблеток и мазей. С нами сидел один из его сыновей, Айюб, который на крошечных листочках бумаги писал на урду название и назначение каждого лекарства, а затем прикреплял листочки скотчем к соответствующему пузырьку или коробочке. Я тогда еще не знал о решении Казима Али сделать Айюба моим помощником: мальчик должен был изучить как можно лучше лекарства и способы их употребления, чтобы заменить меня, когда я покину трущобы, – а это, как был уверен Казим Али, рано или поздно произойдет.