Тяжелые ворота бесшумно отворились. Огромный холл, охваченный под потолком галереей; бледно-розовые диски ламп без опор или подвесов; ниши в наклонных стенах, как будто пробитые в иной мир окна, в них – нет, не фотографии, не изображения, а живая Аэн, громадная: напротив – в объятиях смуглого мужчины, целующего ее, над потоком ступеней – Аэн в белом, непрерывно мерцающем платье, рядом – Аэн, склонившаяся над лиловыми цветами величиной с человеческое лицо. Идя за ней, я еще раз увидел ее же, в другом окне, девически улыбающуюся, одинокую, свет дрожал в ее медных волосах.
Зеленые ступени. Белая анфилада. Серебряные ступени. Прямые, уходящие вдаль коридоры, в них непрерывное, медлительное движение, словно замкнутое там пространство дышало, бесшумно скользили стены, создавая проходы именно там, куда направляла свои шаги идущая впереди меня Аэн; можно было подумать, что неощутимый ветер сглаживает углы галереи, лепит ее перед нами, а все, что было до сих пор, – это только вступление. Стены светились тончайшими прожилками застывшего льда, и было так пронзительно светло вокруг, что даже тени казались молочно-белыми. После девственной белизны этой комнаты бронзовые тона следующей были как крик. Здесь не было ничего, кроме неведомо откуда проникавшего света, источник которого словно находился внизу и освещал нас и наши лица снизу; Аэн сделала незаметное движение рукой, свет померк, она подошла к стене и несколькими движениями, словно заклинаниями, заставила ее вздуться: этот горб тут же стал разворачиваться, образуя нечто вроде двойного, широкого ложа – я достаточно разбирался в топологии, чтобы почувствовать, сколько гениальности было вложено в одну только линию изголовья.
– У нас гость, – сказала она, остановившись.
Из открывшейся панели выскользнул низенький, заставленный бокалами столик и, как пес, подбежал к ней. Склонившись над нишей с креслами – что это были за кресла, нет слов, чтобы описать! – она приказала жестом, чтобы появилась маленькая лампа; стена послушно выполнила желание, большие лампы погасли. Видно, ей самой надоели эти сворачивающиеся и на глазах расцветающие удобства, она склонилась над столиком и спросила, не глядя на меня:
– Блар?
– Пусть будет блар, – ответил я. Я ни о чем не спрашивал; не быть дикарем я не мог, но мог по крайней мере быть молчаливым дикарем.
Она протянула мне высокий конусообразный бокал с трубочкой, он переливался как рубин, но на ощупь был мягкий, как шершавая кожура плода. Себе взяла другой такой же. Мы сели. До противности мягко, словно присел на тучку. Блар таил в себе вкус незнакомых свежих фруктов и какие-то крохотные комочки, которые неожиданно и забавно лопались на языке.
– Нравится? – спросила она.
– Да.
Возможно, это был какой-нибудь ритуальный напиток. Скажем, для избранников или, наоборот, для усмирения особо опасных. Но я дал себе слово ни о чем не спрашивать.
– Лучше, когда ты сидишь.
– Почему?
– Ты ужасно большой.
– Это мне известно.
– Ты нарочно стараешься быть невежливым?
– Нет. Мне это удается без труда.
Она тихонько засмеялась.
– Я еще и остроумный к тому же, – продолжал я. – Куча достоинств, а?
– Ты иной, – сказала она. – Никто так не говорит. Скажи мне, как это получается? Что ты чувствуешь?
– Не понимаю.
– Ты притворяешься, наверно. Или солгал… нет. Это невозможно. Ты не сумел бы так…
– Прыгнуть?
– Я не об этом.
– А о чем?
Ее глаза сузились.
– Ты не знаешь?
– Ну, знаете, – протянул я, – так теперь и этого уже не делают?!
– Делают, но не так.
– Вот как! У меня это так хорошо получается?
– Нет. Совсем нет… но так… как будто ты хочешь… Она не закончила.
– Что?
– Ты ведь знаешь. Я это чувствовала.
– Я разозлился, – признался я.
– Разозлился! – презрительно повторила она. – Я думала… сама не знаю, что я думала. Ты знаешь, ведь никто не отважился бы… так…
Я улыбнулся про себя.
– Именно это тебе так понравилось?
– Ты ничего не понимаешь. Мир лишен страха, а тебя можно бояться.
– Хочешь еще раз? – спросил я. Ее губы раскрылись, она снова смотрела на меня, как на порожденного воображением зверя.
– Хочу.
Она придвинулась ко мне. Я взял ее руку, раскрыл ладонь и положил в свою.
– Почему у тебя такая твердая рука? – спросила она.
– Это от звезд. Они колючие. А теперь спроси еще: почему у тебя такие страшные зубы?
Она улыбнулась.
– Зубы у тебя обыкновенные.
С этими словами она подняла мою ладонь так осторожно и внимательно, что я вспомнил свою встречу со львом и только усмехнулся, не чувствуя себя задетым, потому что в конечном счете все это было страшно глупо.
Она приподнялась, налила в свой бокал из маленькой темной бутылочки и выпила.
– Знаешь, что это такое? – спросила она, прикрыв глаза, как будто напиток обжигал. Ресницы у нее были огромные, наверное, искусственные; у всех артисток искусственные ресницы.
– Нет.
– Никому не скажешь?
– Нет.
– Это перто…
– Ну-ну, – сказал я на всякий случай.
Она широко открыла глаза.
– Я тебя заметила еще раньше. Ты сидел с таким ужасным стариком, а потом возвращался один.
– Это сын моего младшего товарища, – объяснил я.
«Самое странное, что это почти что правда», – мелькнуло в уме.
– Ты знаешь, что обращаешь на себя внимание?
– Что поделаешь.
– Это не только потому, что ты такой большой. Ты иначе ходишь и смотришь, как будто…
– Что?
– Как будто остерегаешься.
– Чего?
Она не ответила. Ее лицо исказилось. Она задышала громче, посмотрела на свою руку. Кончики пальцев дрожали.
– Уже… – тихо сказала она и улыбнулась, но не мне. Ее улыбка стала восторженной, зрачки расширились, заполняя глаза, она медленно отклонялась, пока не оказалась на сером изголовье, медные волосы рассыпались, она смотрела на меня с каким-то торжествующим восхищением.
– Поцелуй меня.
Я обнял ее, и это было отвратительно, потому что во мне было желание и не было его – мне казалось, что она перестает быть самой собой, как будто она в любую минуту могла обратиться во что-то иное. Она вплела пальцы в мои волосы, ее дыхание, когда она отрывалась от моих губ, звучало как стон. «Один из нас фальшивый, подлый, – думал я, – но кто – она или я?» Я целовал ее, это лицо было болезненно прекрасным, потрясающе чужим, потом осталось лишь наслаждение, невыносимое наслаждение, но и тогда во мне притаился холодный, молчаливый наблюдатель; я не провалился в беспамятство. Изголовье послушно, как будто понимающе, превратилось в подушку для наших голов; казалось, что здесь присутствует кто-то третий, унизительно заботливый, а мы, как будто зная об этом, за все время не произнесли ни слова. Я уже засыпал, а мне все казалось, что кто-то стоит и смотрит, смотрит.