– А твою-то полосу, друже, кривовато прибили…
– На свою погляди. Моя хоть ветром не пузырится.
Сирота девяти лет от роду, привыкший кормиться подаянием и крадьбой, вертелся с краю толпы. Здесь лезла друг дружке на плечи серая беднота, чьи лохмотья не обращало в парчу даже буйство предгрозового сияния.
– Как бы изловчиться, хоть дробо́чек схватить…
– Ведь будет же оно, угощение царское? Дармовое, на всех?
– В Коряжине, бают, лепёшки простому люду бросали.
– Народишко передрался, ан глядь – мякина с водой.
– А тебе баранов жареных подавай?
– Баранов слуги царские сами съели. Нам – оглодочки, что в сытый рот не пролезли.
От разговоров о съестном брюхо завело скорбные песни. Оборвыш присмотрелся. Камнем с помоста, постаравшись, в нищих можно было попасть. Докинуть лепёшку, ломтик мяса – нипочём. Мальчик, ещё не звавшийся Лихарем, припал на четвереньки, устремился вперёд у людей под ногами, юркий и неудержимый, как уличная дворняжка. Ну выгонят. Ну побьют. Не впервой…
Зоркий взгляд уже выцепил надёжную примету в толпе. Вон он, верзила-красильщик! Не только шапку над головами воздел, но и плечи в богатом плаще с червлёным узором! Этот своего не упустит. Жуя калач, босоте и обкусанной ручки не бросит. И уж знает, где встать, чтобы милостыня из царских рук долетела!
Грубая сермяга и портно, застившие путь, наконец-то сменились меховыми опушками, мягкой кожей. Здесь уже была надежда поймать съестную подачку. Сирота почувствовал, как замерла и притихла толпа. Увидел в руках шапки, сдёрнутые с голов. Услышал восторженный клич, отозвавшийся далёкому грому… Заторопился смелей. До него ли владельцам красных сапог! Замечать ли помеху колену, когда вот он царь! Живой! Настоящий! Не отгороженный крепкими воротами, высокими стенами! И тот самый ветер, что государевы черты овевал, твои волосы треплет!..
Аодх поздоровался с городом «на все четыре ветра», как велось в приморском Левобережье. Стал говорить. Уличник, почти добравшийся до червчатого плаща, не разобрал и не запомнил ни слова. Лишь голос.
Голос отца, беседующего с детьми.
Не ведая родства, мальчишка вдруг понял, что это был и его отец тоже. Грозный, милостивый, справедливый. Тот, у кого под рукой никогда не будет страшно и холодно. Тот, за кем радостно и легко идти хоть на пир, хоть на смерть.
Он приподнялся с колен, нашёл трещину в сплочении людских спин. Царица Аэксинэй, голубка Андархайны, с беспредельным доверием льнула к мужниному плечу. Юная мать, знавшая колыбельные, простые и древние, как море, поющее в завитой раковине. Сирота хорошо постиг андархскую речь. Умел выклянчить подаяние. Срамно обложить того, кто не подал. А вот сло́ва «мотушь» не ведал на вкус. Не представлял, как оно шепчется, выговаривается, кричится. Аодх держал наследника в ладонях, как в колыбели. Волосы, прижатые Справедливым Венцом, выбелила седина зрелого мужества, но в предгрозовом свете головы отца и сына равно пламенели.
Сирота позабыл о чаемом куске, даже о грозящих побоях. Всё смыла ревность, болезненная, беспредельная. Почему на руках у отца ликует ничтожный чужак, а истинный сын, готовый любить и служить гораздо верней, стоит на коленях в пыли, безвестный, ненадобный? Ударь, Божий гром! Повергни ошибочно вознесённого! Да прозреет царь, да увидит, кто должен с ним на подвыси быть!
Гром не ударил. Царь на бродяжку так и не посмотрел. Обходя помост, вовсе обратился спиной. Кому-то кивнул…
И приспел вожделенный миг, украшение Стреты! Особые люди стали метать в толпу царскую милостыню. Да не чёрствые лепёшки из воды и мякины, предел сиротских мечтаний. В воздухе мелким дождём сверкнули монетки! Сребреники, ещё тёплые из-под чекана. А стояли царские слуги, оказывается, совсем не у подвыси, куда пролез попрошайка. Первым горожанам – верчёные бараны в по́честном пиру. Серебряный град изливался на простолюдье.
Ох же ты, недоля-насмешница, гораздая поглумиться над сиротой! Опять показала, но не дала!
Вырастет огневолосый младенец и будет полными горстями подбрасывать такие же сребреники, не ведая им цены. А истинно достойному не перепадёт ничего. Никогда!..
Безгласный зов, брошенный в кипящее небо, оказался слишком силён. Одна серебряная дождинка сверкнула выше других. Изготовилась щёлкнуть по червлёному корзну.
Такое да упустить?
Уличник рванулся с земли.
Взмыл навстречу слитным движением худого ловкого тела…
…Лапища ремесленника на пядь обогнала его руки. Захлопнулась кулаком.
Чего для? Нужна, не нужна – раз летит, сцапаю? Покорыстился за частицей царской удачи? Лучше б глядел, с кем вздумал тягаться. Издёвка судьбы превысила меру. Прыгнувший уличник хорьком повис на руке. Вогнал зубы под большой палец, где боевая жилка трепещет прямо за кожей. Всё случилось в мгновение ока. Красильщик рявкнул, мотнул рукой. Бродяжка не дал выпавшему сребренику коснуться земли. Подхватил, сунул за щеку. Кинулся удирать разведанным путём: норами, щелями в частоколе людских ног.
– Держи вора!.. – одиноко раздалось сзади.
«Не крал я! Не крал! Это он моё взял! Моё!..»
За людским коловоротом, за шумом и кличем обида красильщика осталась почти никем не замечена. Ругаясь, верзила спрятал в рукав свежие кровоподтёки и позабыл. Бродяжка без помехи выбрался из толкотни. Кто сказал, будто у металла нет вкуса? Ржавый гвоздь отдаёт кровью. Серебро – горькими пряностями несбыточного. Больно и сладко жжёт искрой из очага, у которого рад бы согреться, да рылом не вышел.
По краю схо́дбища глазастыми воробьями шныряла бездомная мелкота. В сотый раз обшаривала мостовую, и так выскобленную жадными пятернями. Вскакивая на ноги, сирота уже знал судьбу заветной добычи. Вовсе с голоду почернеть, но Аодхов лик, выбитый в серебре, не сбывать! Ни за что! Никому!
Смекая на ходу, где бы понадёжней спрятать святыню, бродяжка шагнул к сверстникам, но поперёк пути легла тень.
– Отдай добром.
У взрослого вора было широкое бабье лицо с глазками-щёлками, пронзительными, морозными.
Всё пропало! Совсем! Кто ж позволит оставить добытое вперекор прямому запрету! Уличник аж присел, взгляд отчаянно заметался. Вор протянул руку:
– Не то с языком вырву.
Острастка гнула к земле, но всё перевесила невозможность прекратить быть царским сыном и опять впасть в сиротство. Мальчишка зло оскалил зубы, прыснул в сторону, бросился наутёк.
За ним погнались.
Он мчался во все лопатки, надеясь уйти и не думая, что станется завтра, зная лишь топот сзади да за щекой – сребреник, вдруг ставший прибежищем его души, залогом надежд.