Именно такого отношения «читательниц» поэт не переносил. Уместно вспомнить слова из письма Вяземскому 1823 года: «Я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали».
Пока дама оставалась в кругу «милых предметов», ей следовало «мило искажать» русский:
Неправильный, небрежный лепет,
Неточный выговор речей
По-прежнему душевный трепет
Произведут в груди моей;
Раскаяться во мне нет силы,
Мне галлицизмы будут милы…
Но Татьяна после письма Онегину — нечто большее. Заставив героиню выразить чувство «с такою простотой, с таким умом», поэт проводит ее между двумя женскими крайностями: «милыми предметами» и «семинаристами в желтой шале».
Впрочем, стоит ли доверять пушкинской иронии? Он писал Вяземскому, что у женщин нет характеров — одни страсти по молодости, а создал самый пленительный женский характер в русской литературе. Доказывал Е. М. Хитрово, что устал от порядочных женщин. А. П. Керн говорил, что «нет ничего безвкуснее, чем терпение и самоотречение»
[384]. А любимую героиню наделил тем и другим в высочайшей степени. Так что не будем обижаться на «академика в чепце». Задумаемся лучше о Таниных университетах.
«Воскреснем ли когда?»
Обычно не обращают внимания на тот факт, что служащие мужья худо-бедно, а письменным русским владели, поскольку все государственные документы: прошения и донесения, ордера и рапорты — составлялись на русском языке. Французскую резолюцию начальника на полях бумаги подчиненный мог и не разобрать.
Был ли это канцелярит? Только не в современном значении слова. За исключением вводной части и концовки, подобные документы больше всего напоминают письма. Таким образом, князь N мог помочь жене пообвыкнуть к русскому письменному, а, если вспомнить, что он получил приличное образование, — то и к начаткам литературного.
А теперь задумаемся над тем, чем являлась подчеркнутая русскость для аристократии того времени. Почему А. С. Грибоедов нападал не только на незнание дворянами родного языка, но и на фраки:
Хвост сзади, спереди какой-то чудный выем,
Рассудку вопреки, наперекор стихиям…
Смешные, бритые, седые подбородки!
Как платья, волосы, так и умы коротки!
Воскреснем ли когда от чужевластья мод?
Чтоб умный бодрый наш народ
Хотя по языку нас не считал за немцев.
Допетровская старина представлялась автору «Горя от ума» временем более свободным. Тяготея к ней, он подчеркивал свой либерализм. На следствии по делу 14 декабря Грибоедов показал, что предпочитал национальный костюм европейскому, что вызвало дополнительные вопросы: «С какою целью вы… неравнодушно желали русского платья и свободы книгопечатания?» Ответ был очевиден: «Русского платья желал я потому, что оно красивее и покойнее фраков и мундиров, а вместе с этим полагал, что оно бы снова сблизило нас с простотою отечественных нравов, сердцу моему чрезвычайно любезных. Я говорил не о безусловной свободе книгопечатания, желал только, чтобы она не стеснялась своенравием иных цензоров»
[385].
В данном случае примечательно, что национальный костюм стоит на одной доске со свободой книгопечатания. В отчете Третьего отделения за 1830 год говорится: «Масса недовольных складывается из… так называемых русских патриотов, воображающих в своем заблуждении, что всякая форма правления может быть применена в России; они утверждают, что императорская фамилия немецкого происхождения, и мечтают о бессмысленных реформах в русском духе»
[386].
Русский «архаизм», часто выражавшийся именно в стремлении говорить и писать на родном языке с использованием коренных, «грубых» и простых оборотов речи, в 1820-е годы связывался с радикализмом
[387].
Следует иметь в виду, что близкие взгляды в этот момент распространялись в Европе. Всю первую половину XIX века либерализм уютно уживался с национализмом, революционные перемены мыслились одновременно с национально-освободительными в Польше, Италии, Германии, Венгрии, Греции, Латинской Америке. Имперские же ценности были прямо противоположны: неразличение национальности подданного при его скромных правах перед лицом монарха.
В России срастить национальную мысль с либеральной не удалось, хотя среди декабристов было множество пламенных патриотов. В Десятой главе об этом сказано:
Одну Россию в мире видя,
Преследуя свой идеал,
Хромой Тургенев им внимал
И, плети рабства ненавидя,
Предвидел в сей толпе дворян
Освободителей крестьян.
Однако соединить высокие помыслы о родине с «цареубийственным кинжалом» не получалось.
Говоря на русском языке и собирая около себя русский интеллектуальный круг, князь и княгиня N как бы расписываются в своих либерально-аристократических взглядах. Тогдашнее коренное дворянство очень негодовало, простив немцев. Английский посланник Эдвард Дисборо, чей меморандум о событиях на Сенатской площади мы уже приводили, помимо прочего писал: «Они — дворянство — жаловались на засилье иноземцев: что немецкий интендант назначен министром финансов, что иностранные дела поручены греку и потомку ливонца, рожденного на борту британского корабля, что послом в Лондоне — ливонский барон, в Париже — корсиканский авантюрист, в Берлине финн, англичанин командует на Черном море, и помимо этого множество мелких назначений»
[388].
Речь идет об очень видных сановниках: Е. Ф. Канкрине, И. А. Каподистрии, К. В. Нессельроде, X. А. Ливене, К. А. Поццо ди Борго, Д. А. Алореусе, А. С. Грейге. Такие люди теснили коренную знать.
Английский путешественник Дж. Александер не без удивления писал, что русские не любят, когда к имени Екатерины II добавляется эпитет «Великая»: «Мне постоянно напоминали, что она чересчур явно проявляла свое пристрастие к иностранцам, потому что сама была немкой… Русские говорят: „Нас заедают немцы“, и… полагают, что вполне могут обойтись без иностранцев»
[389].