Все попытки поддержания порядка сводились на нет действиями дезертиров и отставших от своих частей, поскольку тем удалось проникнуть в город и создать разбойничьи гнезда в подвалах сгоревших домов, откуда публика эта устраивала вылазки для воровства и грабежей на складах. Стычки вспыхивали прямо там. Занимавшихся раздачей провизии чиновников избивали. Отвозивших пайки в свои формирования солдат подстерегали шайки бедолаг, отлученных от регулярных каналов получения съестного, в результате чего очень многое терялось и пропадало.
Все прочие солдаты обвиняли гвардию в похищении снабжения, и многие роптали против нее, но всё же тем, кто остался под знаменами, действительно доставались рис, мука, спиртное, а в некоторых случаях и говядина
{735}. Зависть и раздражение на гвардию подстегивало еще и то, что она, похоже, контролировала большой базар, стихийно выросший на одном из главных городских перекрестков.
По оставлении Москвы условия отступления оказались для многих весьма и весьма различными, а посему всем хотелось разумнее распорядиться оставшимся имуществом, поменяв один вид добычи на другой, более удобный для хранения или транспортировки. «Тут маркитантка предлагала часы, кольца, ожерелья, серебряные вазы и драгоценные камни, – вспоминал Амеде де Пасторе. – Там гренадер продавал бренди или меха. Чуть дальше солдат из обоза зазывал прохожих купить у него целое собрание сочинений Вольтера или письма к Эмилии Демустье
[172]. У вольтижера для желающих имелись лошади и экипажи, в то время как кирасир торговал с лотка обувью и одеждой»
{736}. Те, кому не удавалось поживиться от регулярных раздач продовольствия, сбывали все подряд с одной только целью достать еды.
У гражданских, не подлежавших рационированию по военным нормам, не оставалось иного способа разжиться продуктами, когда же кончались деньги и ликвидные активы, приходилось побираться. Тут у женщин неизбежно появлялись преимущества, как рассказывал Лабом. «Передвигавшиеся в основном пешком, обутые в матерчатые bottines
[173] и одетые в тонкие шелковые или перкалевые платья, они кутались в шубы или солдатские шинели, снятые с мертвых по дороге. Их нужда заставила бы выступить слезы на глазах даже у мужчин с вконец зачерствевшими сердцами, когда бы отчаянное наше положение не душило любые проявления гуманизма. Среди сих жертв ужасов войны попадались молодые, хорошенькие, прелестные, смышленые и обладавшие всеми качествами, чтобы соблазнить самого бесчувственного мужчину, но многие из них были низведены до попрошайничества и рады любой милости. За кусок хлеба им приходилось благодарить, идя на любые унижения. Умоляя нас о помощи, они подвергались жестоким оскорблениям и каждую ночь принадлежали тем, кто кормил их в день накануне»
{737}.
Несчастья и беды усугублялись резким снижением температуры, когда 12 ноября она составила – 23,75 °C. В ночь на 14 ноября стоял такой мороз, что в стремлении отвадить солдат, стоявших в пикетах вокруг бивуака корпуса Нея, от попыток поискать себе каких-нибудь укрытий пришлось стращать нерадивых самыми крайними мерами. Маршал Мортье, однако, смотрел на подобные вещи проще. Увидев около своей квартиры стоявшего на посту воина, маршал спросил его, чем он занят, и получил ответ, что тот в карауле. «Кого и что вы караулите? – поинтересовался Мортье. – Вы не сможете помешать холоду проникнуть внутрь, а нужде атаковать нас! Так что, можете с тем же успехом зайти внутрь и найти себе место у огня»
{738}.
Значительная часть войск ютилась на открытом пространстве за городом, где воины отчаянно изо всех сил боролись с холодом. «Вокруг нашего бивуака находились несколько изб, где укрывались солдаты и офицеры и где они развели огонь, – вспоминал сержант Бертран из 7-го легкого пехотного полка, входившего в корпус Даву. – Один из моих добрых друзей тоже зашел внутрь. Предвидя возможный исход, я очень просил его выйти. По моему настоянию, офицеры и несколько солдат, уже разомлевшие от тепла и утратившие способность к рассуждению, все же вышли наружу, но он не желал ничего слушать и нашел там смерть. Как я и предполагал, толпы других солдат принялись атаковать те избы, а находившиеся внутри пытались защитить свое пристанище. Началась отчаянная свалка, и слабейшие были безжалостно раздавлены. Я побежал в лагерь за помощью, но едва достиг его, как пламя охватило избы со всеми находившимися в них. К утру остались только развалины да трупы». Сержант Бургонь, который сначала тоже попытался проникнуть в одно из таких строений, стоял рядом и беспомощно наблюдал, как огонь пожирает его кричащих товарищей
{739}.
Выносить жуткие условия становилось особенно тяжко по причине всеобщей удрученности, охватившей людей из-за несбывшихся надежд. «Бивуак в глубоком снегу среди руин сгоревшего дома и в его внутреннем дворе, жалкий запас съестного, за обладание коим нам пришлось драться у входа на склады с тысячами обезумевших от голода приведений, и один единственный день передышки при температуре [– 22,5 °C]: вот и все обретенное нами в Смоленске, в этих хваленых зимних квартирах», – вспоминал офицер вюртембергской артиллерии из 25-й пехотной дивизии корпуса Нея
{740}.
«В попытках не допустить упадка духа у солдат, император вел себя невозмутимо перед лицом скверных новостей, чтобы выглядеть возвышающимся над напастями и готовым смотреть прямо в лицо любым непредвиденным обстоятельствам, – отмечал Луи-Франсуа Лежён, который еще в Москве был произведен в генералы. – Но это несправедливо расценивалось как безразличие». Отеческая забота Наполеона, которую привыкли видеть и чувствовать войска, куда-то подевалась. Огюст Боне, простой солдат, в письме обращался к матери из Смоленска 10 ноября: «Ma chère maman
[174], пишите мне чаще и подробнее, ибо сие единственное удовольствие, единственное утешение, оставшееся мне в этой дикой стране, где война потонула в бескрайней глухомани»
{741}.