Для людей, которые могли претендовать на реабилитацию, процесс затягивался надолго. Заявление должны были подавать либо сами бывшие заключенные, либо их родственники, и зачастую это приходилось делать два, три или несколько раз. Даже после положительного решения власти могли пойти на попятную: Антон Антонов-Овсеенко получил документ о посмертной реабилитации его отца, но в 1963 году реабилитацию отменили
[1803]. Многие бывшие зэки боялись прошениями напоминать властям о себе. Те, кого вызывали на заседание реабилитационной комиссии (обычно она работала в здании МВД или Министерства юстиции), нередко приходили одетые в несколько слоев, с запасом еды и в сопровождении утирающих слезы родных, уверенные, что опять предстоит дальняя дорога
[1804].
На самом верху многие опасались, что процесс реабилитации может пойти слишком быстро и зайти слишком далеко. Хрущев позднее писал: “Решаясь на приход оттепели и идя на нее сознательно, руководство СССР, в том числе и я, одновременно побаивались ее: как бы из-за нее не наступило половодье, которое захлестнет нас и с которым нам будет трудно справиться”
[1805]. Бывший старший следователь КГБ Анатолий Спраговский вспоминал, что в 1955–1960 годах он, занимаясь пересмотром дел, ездил по Томской области, опрашивал свидетелей и посещал места, где якобы совершались преступления. Он выяснил, помимо прочего, что людей обвиняли в подготовке взрывов несуществующих заводов и мостов. Но когда Спраговский написал об этом Хрущеву и предложил упростить и ускорить реабилитацию, он ничего не добился: Москва, судя по всему, не хотела, чтобы “ошибки” сталинской эпохи выглядели массовыми, а обвинения – совершенно абсурдными, не хотела, чтобы пересмотр старых дел шел слишком уж стремительно
[1806].
Партия боялась признаться и в слишком большом количестве внутрипартийных ошибок. Из более чем 70 000 заявлений о восстановлении в КПСС было удовлетворено менее половины
[1807]. В результате полная социальная реабилитация с возвращением работы и квартиры, со справедливым назначением пенсии была очень редким явлением.
Гораздо более обычными, чем полная реабилитация, были сложные, двойственные переживания, о которых пишет Ольга Адамова-Слиозберг, начавшая хлопотать о реабилитации себя и покойного мужа в 1954 году. Ждать пришлось два года. Наконец в 1956‑м, после доклада Хрущева, она получила долгожданные справки. Ее дело было пересмотрено и прекращено за отсутствием состава преступления. “Арестована я была 27 апреля 1936 года. Значит, я заплатила за эту ошибочку 20 годами 41 днем жизни”. Кроме того, ей полагались “двухмесячные оклады, мой и моего мужа, и еще 11 руб. 50 коп. за те 115 рублей, которые были у моего мужа в момент смерти”. И все.
Стоя со справками в приемной Верховного суда и пытаясь постичь произошедшее, она вдруг услышала крик. Кричала старуха украинка, только что получившая такие же бумаги:
– Не нужны мне деньги за кровь моего сына, берите их себе, убийцы. – Она разорвала справки и швырнула их на пол.
К ней подошел военный, раздававший справки.
– Успокойтесь, гражданка… – начал он. Но старуха снова закричала:
– Убийцы! – Плюнула ему в лицо и забилась в припадке. Вбежал врач и два санитара, и ее унесли.
Все молчали подавленные. То здесь, то там раздавались всхлипывания и громкий плач. <…> Я вошла в свою квартиру, откуда меня уже не будут гнать милиционеры. Дома никого не было, и я могла, не сдерживаясь, плакать.
Плакать о муже, погибшем в подвале Лубянки в 37 лет, в расцвете сил и таланта; о детях, выросших сиротами с клеймом детей врагов народа, об умерших с горя родителях, о двадцати годах мук, о друзьях, не доживших до реабилитации и зарытых в мерзлой земле Колымы
[1808].
Хотя о возвращении из лагерей и ссылки миллионов людей мало что написано в стандартных книгах по истории СССР, оно должно было ошеломить миллионы других советских граждан, с которыми освободившиеся встретились. Закрытый доклад Хрущева, конечно, был потрясением, но он предназначался в первую очередь для партийных руководителей, далеко отстоявших от рядовых граждан. Напротив, появление людей, долгие годы считавшихся мертвыми, довело смысл доклада до сознания очень и очень многих куда более действенным образом. Сталинская эпоха была эпохой тайных пыток и скрытого насилия. И вдруг возникли бывшие лагерники, готовые предъявить живые свидетельства произошедшего.
Кроме того, они приносили новости, хорошие и плохие, о давно исчезнувших людях. В 1950‑е годы обычным делом для выпущенных на свободу было посещать родственников своих умерших или живых товарищей и передавать устные сообщения или предсмертные слова. М. С. Ротфорт, возвращаясь в Харьков, заехал в Читу и Иркутск повидать семьи друзей
[1809]. Густав Герлинг-Грудзинский нанес неловкий визит семье своего солагерника генерала Круглова. Жена генерала испугалась, не сказал ли гость ее дочери, что отец получил новый срок, часто поглядывала на часы и не позволила ему остаться переночевать
[1810].
Возвращавшиеся были источником ужаса для прежних начальников и сослуживцев, прежде всего для тех, по чьему доносу они были арестованы. Алла Андреева вспоминала лето 1956 года, когда все поезда по линии Караганда – Потьма – Москва везли одних только бывших заключенных: “Все было полно невероятной радости и нерадости, потому что тут же встречались люди, которые посадили других, так что всего тут хватало, и печального, и радостного. И вся Москва была полна этим…”
[1811] В повести “Раковый корпус” Солженицын изображает реакцию больного раком партийного начальника на слова жены о том, что его бывший друг, на которого он написал донос, чтобы завладеть его комнатой, реабилитирован:
Бледность Павла Николаевича постепенно сходила, но он весь ослабел – в поясе, в плечах, и ослабели его руки, а голову так и выворачивала набок опухоль.
– Зачем ты мне сказала? – несчастным, очень слабым голосом произнес он. – Неужели у меня мало горя? Неужели у меня мало горя?.. – И он дважды произвел без слез плачущее вздрагивание грудью и головой. <…>
<…>
– Какое ж они право имеют теперь их выпускать?.. Как же можно так безжалостно травмировать людей?..
[1812]