– А вот ты, – говорит Таня, и подходит к уставленной испачканными кофейными чашками керамической столешнице, и крепко, зло упирается ладонями. Расставляет ноги, наклоняет голову. – Ты-то, – повторяет она. – Ты как раз позволила ей.
Лиза откидывается на длинноногом стуле, задирает круглый подбородок, словно уступая наконец тяжести золотого спутанного узла волос у себя на затылке.
– Да, – говорит она мягко. – Я ей позволила.
Глава двенадцатая
– Лиза, – начинает Егор самым ясным, самым лучшим из своих голосов. – Господи, Лиза!
Он поднимается на ноги. Снова садится.
– Оскар, вы еще за нами успеваете? – спрашивает Таня. – Не отставайте. Кажется, мы только что сменили подозреваемого.
Тихий смотритель Отеля задумывается на мгновение, затем молча кивает – веско, серьезно, словно от того, согласится ли он с Таниным утверждением, на самом деле зависит дальнейший ход разговора. Словно в случае, если он окажется несогласен, сказанное Таней потеряет и ценность, и смысл.
Похоже, заносчивый гном действительно считает себя кем-то вроде судьи, с отвращением думает Ваня. Сейчас он откинется на своем высоком стульчике, сложит ручки на груди, маленький бледный гриб, щуплая поганка, какого черта мы вообще пустили его, усадили за стол и позволили во всем участвовать, когда его основная задача – подбрасывать уголь в котел и следить за водой. А если отправить его к канатной дороге, он ведь, пожалуй, теперь уже и не побежит.
Ваня ни в коем случае не сноб. Идея классового неравенства ему отвратительна. Двадцать лет назад эти легкие, беспечные столичные дети приняли его в компанию случайно, из любопытства. Даже сегодня, защищенный своими успехом и силой, в каком-то смысле он по-прежнему им не ровня и готов признать за образованным маленьким европейцем больше прав на их одобрение. Чертов заморыш вполне мог оказаться интересным собеседником, занятным парнем, с которым при других обстоятельствах он, Ваня, не раздумывая перешел бы на «ты». Он наплевал бы даже на Оскарово «Молчи, русский». Не вмешайся тогда Вадик (который слишком боится драк), они потолкались бы, покричали и договорились, и это был бы хороший и чистый способ правильно расставить акценты. Разумеется, Ваня не сноб, ему ли быть снобом. Он всего лишь желает справедливости.
Ваня прощает Егору и Лизе, Вадику и Маше, Тане с Петей и даже мертвой Соне их приличные школы и уютные подмосковные дачи, их сытую беззаботную юность и даже ту снисходительную ласку, с которой они когда-то расступились и впустили его. Взяли к себе. Ванин кредит к человечеству заканчивается на этих семерых; ко всем прочим, даже к маленькой Лоре, у него другой счет. Оскару его теперешняя главная роль досталась случайно, незаслуженно, не требуя никаких усилий, и за это не будет ему прощения.
Тем временем в сливочном кухонном воздухе все еще висит обвинение, которое (если не считать беспомощного Егорова выкрика) до сих пор никем не востребовано. Рыжая женщина, которой оно брошено, все так же мягко сидит на своем стуле, и на белом ее лице нет ни гнева, ни обиды, а только покой и скука. Кажется, она поднимет сейчас к лицу золотую ладонь и зевнет, и даже, может быть, положит голову на локоть, и закроет глаза. Она выглядит так, словно осталась за столом одна. Словно, приняв Танино обвинение без сопротивления, без спора, уже лишила его силы. Обесценила. Исчерпала тему. Словно теперь всякий, кто осмелится продолжить этот разговор, обречен выглядеть грубияном.
И все же кто-то ведь должен решиться на эту бестактность. Например, Таня, которую они, ее друзья, час назад прямо над чашкой кофе осторожно назвали убийцей и у которой больше всего причин защищаться. Тем более что Таня и в самом деле груба. Танина грубость привычна и предсказуема так же, как Петюнины молчание и кротость; но кроткий Петюня бунтует сейчас где-то снаружи, на хрустальном крыльце, отказываясь возвращаться в Отель и смиренно принимать уготовленные ему унижения, а Таня, его сердитая и резкая жена, тяжело усаживается к столу и устало прикрывает глаза ладонью. Как всякая шумная взрывная натура, Таня не марафонец. Защита отняла у нее слишком много сил, она не хочет нападать на Лизу; да что там – она вообще не желает больше нападать. Сейчас ей достаточно уже того, что Оскар кивнул ей, а значит, освободил от подозрений. Все самые важные вещи в Таниной жизни недействительны до тех пор, пока их не признают другие. Талант, красота, успех и даже нескладное, странное их с Петей семейное счастье без свидетелей не существуют. Раз за разом она предъявляет миру доказательства своих достижений и после всегда мучительно ждет подтверждения, и поэтому необходимость заверить у Оскара собственную невиновность совершенно ее не возмущает. Раз уж на это не способен ни один из ее друзей, если даже Петя занят своим горем и оставил ее одну, пусть так. Сойдет и Оскар.
Недопитый кофе спит на дне толстых фарфоровых чашек, подергивается мутной пленкой. Старый дом обиженно трещит и щелкает, остывая; этим людям нет дела до его прекрасных комнат, лестниц и коридоров, до темных картин и выцветших гобеленов, он всего лишь ненужная, избыточная декорация. Деревянная коробка, набитая ничьими вещами. Все молчат. Никому не хочется говорить. Примерив роль присяжных всего однажды, они уже чувствуют, насколько не по размеру она оказалась. Им нельзя судить друг друга, для этого они неприлично пристрастны. Им очень мешают любовь и жалость. Теперь им страшно продолжать.
И все-таки обвинение брошено, оно дрожит под потолком, трещит и электризует кухонный воздух, как влетевшая в окно шаровая молния. Оно требует разрядки, ищет кратчайший путь, подходящего проводника, слабое звено. Эту энергию можно сдерживать какое-то время; электрическая цепь разомкнута до тех пор, пока все безмолвствуют, но рано или поздно один из них уступит. Кто-то обязательно нарушит молчание, и тогда она тут же вырвется на свободу, хлынет через первый раскрывшийся рот, как вода в пробоину.
– Подождите, – говорит Лора, и все, включая Оскара, вздрагивают и поднимают на нее глаза, как будто она только что проиграла в какой-то необъявленной, тайной игре, и Лора невольно отступает на шаг, испуганная всеобщим вниманием.
Даже если она и жалеет теперь, что заговорила, электрический разряд не остановить. Проводник найден.
– Ну подождите, – повторяет Лора умоляюще, как будто кто-то из застывших вокруг стола людей на самом деле собрался перебить ее, помешать ей закончить фразу. – Просто я не понимаю. Позволила – что? Позволила – кому?..
– Лорка, да не лезь ты, – досадливо говорит Ваня. Заклятие снято. Что бы он сейчас ни сказал, он все равно уже не первый. Он не будет виноват.
– Нет, я просто… – растерянно бормочет Лора и отступает еще, пятится к светлой кухонной стене и прижимается спиной.
Лорка, изумленно думает Вадик, надо же. Он зовет ее Лорка. Как кошку. Как самку волнистого попугайчика.
Вадиков внутренний хронометр подсказывает ему, что полдень давно позади. За шесть последних месяцев к этому часу он ни разу еще не был так отвратительно трезв. Прямо за стеной, в каких-то двух десятках шагов отсюда, в недрах элегантного отельного бара дремлют плотные шеренги зеленых, рыжих и прозрачных бутылок. Шесть дюжин продолговатых кусков стекла, до краев наполненных чистой неразбавленной радостью. В бытовом смысле алкоголики нетребовательны: их не волнует комфорт, не пугают холод и теснота, отвратительная еда или даже скверная компания. Великодушный Вадик подвержен единственному типу клаустрофобии, который знаком всякому пьянице: он никогда не уверен, что ему хватит спиртного. К тому, что он до сих пор не пьян, Сонина смерть не имеет никакого отношения. Причина скорее в том, что здешний бар безупречен и выдержал бы даже коллективный семидневный запой. Для тревожной жадности алкоголика, обычно вынуждающей его начать первым и успеть выпить как можно больше, Отель не дает Вадику повода.