Сначала Шахрияр обрадовался разразившейся буре — не просто ее масштабам. Но когда она ворвалась во дворец, злобно грохнула в окна, засверкала змеистыми вспышками, он вообразил себе целый ряд неблагоприятных сценариев и убежал от раздувшихся хлопавших занавесей в дальний западный угол, укрывшись за баррикадой из шелковых подушек. Буря стихла, а его сердце по-прежнему колотилось. Только на рассвете при глухом призыве к молитве он опасливо прошагал по застланному полу и, прижавшись к стене, взглянул на кровоточивший город. Несколько часов наблюдал затуманенным напряженным взглядом за бродившими внизу людьми, оглушенными, безмолвными, изгнанными из затопленных гнезд. Было холодно, но сердцебиение поддавало жару. Он ждал любых новостей, каковы бы они ни были.
Шахрияр так и стоял у стенки, полный разнообразных предчувствий, когда поздним утром явился дворецкий.
— Государь, — кашлянул он слишком робко, как все царедворцы, недавно занявшие пост, — я, к несчастью, явился с д-дурными вестями.
Царь Шахрияр побледнел, широко вытаращил на него глаза:
— Что ты хочешь сказать, старина? — И оторвался от стены всей тушей.
Дворецкий тяжело сглотнул, не видя выхода:
— Супруга государя… царица… как было предусмотрено… отправилась вчера вечером в баню Ибн Фируз…
— Ну, — с нетерпением бросил царь, — и что?..
— А нынешним утром, государь… в банях обнаружили пять… шесть убитых…
— Что? — выкатил бычьи глаза Шахрияр, стараясь уяснить сообщение. — Пять… шесть… что?
Дворецкий задохнулся, кивнул, стараясь сохранять дистанцию:
— Судя по словам другого дворецкого… государь… может быть, он ошибается… сведения не…
— Кто эти пять-шесть убитых?
— Евнухи… двое… и три прислужницы…
— Получается пять.
— Еще банщик. П-по слухам.
Царь Шахрияр схватил дворецкого за руки, лихорадочно стиснул и сдавленно прошептал:
— А Шехерезада?..
Глаза дворецкого остекленели от страха.
— С прискорбием осмелюсь доложить…
— Что?
— Царица Шехерезада…
— Что с ней?
— Похищена, государь.
— Похищена?
— Судя… по сообщениям.
— Похищена!..
— И увезена из Б-багдада, — добавил дворецкий, морщась от хватки длинных крепких ногтей Шахрияра. — В бане… осталась записка… От похитителей…
Царь пристально взглянул дворецкому в глаза, поняв по бегавшему взгляду, что тот говорит правду. В другое время убил бы его просто за сообщение дурных вестей. А теперь только бешено, с отвращением оттолкнул, оглянулся на затуманенное окно, сжав кулаки с такой силой, что костяшки едва не прорвали бумажную кожу.
— Похищена, — повторил он, еще не сполна чувствуя горький и абсолютно неожиданный привкус этого слова.
Похищена.
Совсем не то, на что он рассчитывал.
Глава 10
арун аль-Рашид пребывал в дикой ярости и безнадежном отчаянии.
Когда в высокие окна аль-Хульда впервые посыпались алые стрелы дождя, он потягивал отвар из трав и газельего молока, заглушая огонь, пылавший в желудке после вечернего пиршества Манка давным-давно предупредил, что боли порождаются едой и заботами, а чем больше одолевают заботы, тем сильней утешают любимые острые блюда. На вечернем банкете он проявил особенное легкомыслие, а под конец Шехерезада предложила попробовать соблазнительный новый плод — аранж, — кислый сок которого он сосал, словно конь из корыта, не думая ни о каких тяжелых последствиях. Теперь, когда кишки кипели похлебкой в котле, проклинал себя за беспечность, выпивая противное снадобье чашку за чашкой, умоляя Аллаха послать облегчение. Страстно хотелось чем-нибудь отвлечься, однако не ожидалось, что таким поводом станет кровавая туча.
Чашка выскользнула из пальцев и звонко ударилась об пол. Пламя в желудке Гаруна быстро угасало, ибо он уже не обращал на него внимания, потому что не было времени думать об успокоении.
Он вдруг понял, что за ним пришла смерть, являвшаяся в ночных кошмарах. Волна омерзения сменилась унылой печалью, жалостью к себе, наконец гордостью за себя: его не увидят в слезах и соплях перед Всеобщей Уравнительницей, Губительницей Наслаждений. Вызвал лучшего писца — одного из команды, которая записывает каждое слово на официальных мероприятиях, — чтобы запечатлеть для потомства, с каким благородством он ждет смерти… Слишком много великих запятнали себя в последние моменты, умирая трусливо или недостойно банально: например, его отец, аль-Махди, направил коня в руины, разбил голову о провисший брус, упал на собственный боевой меч, был придавлен ореховым деревом. С другой стороны, Гаруну хотелось уйти так, чтобы его уход воспевали многие поколения поэтов. Что-нибудь недвусмысленное или, на самый худой конец, не смехотворное. Поэтому он рано удалился в опочивальню с тайно сопровождавшим его писцом, совершил вечернее омовение, отбил положенные двести поклонов в михрабе
[47] для уединенных молитв, поужинал и, опираясь на посох — теперь в практических, а не в церемониальных целях, — стоял у незанавешенного окна, стараясь держаться как можно прямее, вздернув подбородок, лицом к лицу с хлещущей и сверкающей бурей, как истинный воин, статный, храбрый, не моргающий глазом.
Промокший, под дождем, покрытый пылью, он вскоре потребовал подать кресло, чтобы встретить смерть, не упав. (Это велел писцу не записывать.) Закутался в стеганое одеяло и терпеливо ждал последнего сокрушительного удара. Но буря ревела, громыхала, шипела и, наконец, отступила, как бы устав, соскучившись или просто исчерпав силы, — утро чудом застало его невредимым. Еще живым. Даже несокрушимым. Собственно, от последствий бури умер только писец со слабыми легкими, подхватив воспаление страшной ночью в опочивальне халифа.
Солнце просачивалось сквозь паутину розового тумана, освещая город, напоминавший поле боя. Нереальная картина. Гарун не видывал таких красных луж с тех времен, когда четверть века назад у Киликийских ворот были перебиты десять тысяч византийцев. Это была его первая крупная полководческая кампания, в которой он заслужил титул аль-Рашид — «идущий праведным путем». Халиф вернулся в Багдад, украшенный шелками и лентами. Народ толпился на крышах, на каждом шагу приветствуя его белую кобылу — первый триумф. С того дня можно было по пальцам перечесть моменты, в которые он чувствовал себя таким живым.
Но теперь, после дуновения смерти и чудесного спасения, Халиф неожиданно возбудился. Перед его свежим взором все — даже катастрофа — предстало в положительном свете. По масштабам и живописности буря вполне отвечала Багдаду и прошла, испарилась прямо у него на глазах, унеся с собой дурные предзнаменования. Она оставила после себя город, который, как ни странно, выглядел фантастичнее прежнего; разруха удачно скрыла грязь и ветхость, с которыми не удалось справиться при подготовке к приезду Шехерезады. Город открылся, обязывая его провести инспекцию, и он уже представлял себя раздающим в сопровождении сочувствующих гостей милостыню в пострадавших кварталах, чего в других случаях старательно избегал. Идеально.