Много позже, придя уже в себя, он ничего больше не рассказывал, молчал и маялся от бессонницы – разучился спать. К мясу никогда больше не притрагивался – навсегда запомнил зловоние, исходившее от гниющего под необъяснимо жарким зимним солнцем мертвого стада.
Дождавшись, когда Алексан с Цолаком появятся на развилке дорог, Мануш, охая от боли в ноющих суставах, спешила по чердачной лестнице вниз – заниматься домашними делами. Цолак так и не признался другу, что капкан на участке поставил не он, и матери запретил говорить об этом – я мужчина, мне и отвечать. Мануш поплакала, но смирилась, если сыну угодно на этом свете держать за нее ответ, то и пусть, все одно на том свете делать это ей.
«Жизнь слишком коротка, чтобы помнить обиды, – любил повторять покойный муж. – Отсекай лишнее и живи, не оглядываясь». Цолак так и делал, а вот она не смогла. Не захотела. Цепенела душой, черствела сердцем. Не простила мужу того, что он, не послушавшись ее, ушел на добровольную смерть. «Разве твое глупое безрассудство стоило моего одиночества и слез?» – спрашивала Мануш, перебирая в памяти невыносимые годы, когда без помощи Цолака, тяжело и долго возвращавшегося к жизни, она вынуждена была одна поднимать младших детей. «Разве это стоило здоровья нашего сына?» – терзалась она вопросом, ответ на который ей так и не суждено было получить.
Прогулка
Азинанц Агапи собиралась на прогулку ближе к вечеру. Шла вниз по пологой, вымощенной мелкой брусчаткой улице до самого ее конца, а потом поворачивала направо – к роднику. Там она не останавливалась – на обратном пути напьется.
Проходила мимо мелких лавочек и мастерских, заглядывая в каждую. Зеленщик неловко перебирал скоропортящуюся кинзу и водяной салат, бакалейщик отсыпал в бумажные кульки изюм и орехи. У портного стрекотала швейная машинка и пахло раскаленным утюгом. В обувной мастерской, стыдливо подобрав под себя ногу в простом чулке, сидела пожилая женщина в темном платке – сапожник чинил ей ботинок.
Визит Агапи никого не оставлял равнодушным.
– Барев, Агапи-джан, – здоровался зеленщик.
– Пусть Хисус-Кристос будет твоим защитником, Агапи-джан, – говорил бакалейщик.
– Как ты себя чувствуешь, Агапи-джан? – осведомлялся портной.
– Все будет хорошо, Агапи-джан, – напутствовал сапожник.
Пожилая женщина качала головой и вздыхала. Агапи улыбалась ей и шла дальше. Мимо каменных домов, мимо кривеньких заборов, мимо брехливых дворовых псов, мимо осенних порожних садов – соберут айву и последнюю подмороженную хурму – и спать деревьям до весны.
Путь ее заканчивался у каменного моста. Она облокачивалась о старые перила, прислушивалась к голосу реки. Теперь он хриплый, мерклый – слов не разобрать. Слева – старое кладбище, справа – узкая тропа, ведущая вверх, к лысой макушке Хали-кара. Маленькой девочкой она карабкалась туда каждый день – Агаааапи, звала мать, будь осторожна, не подходи к обрыву. Не подойду, обещала Агапи и стояла потом на самом его краю – слушала голос реки. Тогда он был сильный и ясный, каждое слово – будто целая песня.
– Девочке не пристало убегать так далеко от дома, – отчитывала ее мать. Агапи обещала никогда больше не убегать – и сбегала.
У нее было ангельское лицо – большие прозрачные глаза, пушистые ресницы, тяжелые волнистые волосы.
– Вырастет красавицей, – говорили соседи.
– Главное, чтобы счастливой, – возражала мать.
Агапи знала о счастье все, что положено знать семилетней девочке: любящие родители, вкусная еда, теплая постель. Младшие брат и сестра, собака Вилка. Единственное, чего она не знала – почему незрелые яблоки намного вкуснее зрелых. И почему взрослые запрещают есть их кислыми, заставляя ждать, пока они поспеют до скучной сладости. Она не любила ждать, потому обрывала яблони и взбиралась на макушку Хали-кара – слушать реку.
Ее семья была одной из тех, кого война обошла стороной – ни разрушенного дома, ни погибших мужчин, ни уведенных в плен и сгинувших женщин. Держались друг друга, помогали соседям, ходили в часовню – мать зажигала свечи, благодарила Бога: Аствац-джан, не посчитай чрезмерным то, что нам повезло больше, чем другим. Пока она молилась, Агапи и ее младшая сестра, привстав на цыпочки, изучали портрет Богоматери.
– Чего это она такая грустная? – спрашивала шепотом сестра.
– Обидели, наверное, – отвечала Агапи.
Мать шикала на них и продолжала благодарить – Аствац-джан, Аствац-джан. Агапи возводила глаза к окошку часовни, откуда падала на неровный пол узкая полоса света. В солнечный день в ней роились невесомые пылинки, в пасмурный – парили печальные тени.
Война началась, когда ей было восемь, немного приутихла, когда исполнилось тринадцать. Родные несмело радовались – пронесло, пронесло. Спустя год от тяжелой болезни крови умерли обе тети. Следом от той же напасти ушла мать. А однажды Агапи, переступив порог другой реальности, больше не возвращалась. Остались младшие брат и сестра, одряхлевшая собака Вилка и разом поседевший и постаревший отец. В семье Агапи никогда не говорят о войне, может, потому, что знают о ней всё. Что она имеет обыкновение начинаться, но не заканчивается никогда. Что сначала она разрушает дома и забирает мужчин, а потом, когда утихает, напускает неизлечимые болезни на женщин. Следом, вдоволь поглумившись над взрослыми, она уводит в потусторонье тех молодых, которые не справились со страхом. Война каждого помечает своим клеймом и никому не дает спастись.
Азинанц Агапи возвращается с прогулки поздним вечером. Переходя от одного уличного фонаря к другому, ненадолго замирает в световом круге. В лунные ночи там роятся невесомые пылинки, в туманные парят печальные тени.
Она ничего не помнит и никого не узнает. Смысл ее существования – ежедневные прогулки: вниз по покатой улице, мимо крохотных мастерских и лавок, к старому мосту. Стоять, облокотившись о перила, слушать реку. На обратном пути обязательно напиться родниковой воды. И ждать весны, когда снова будут кислые незрелые яблоки. Теперь Агапи знает, почему они вкуснее спелых, но не умеет объяснить.
Ботинки
– Сильно натирает? – Макаранц Колик вытянул шею, чтобы рассмотреть ступню Нунуфар, но сразу же, спохватившись, отвел взгляд, мысленно отругав себя за бесцеремонность. Нунуфар подобрала под себя ногу, поморщилась, ощутив, как заусенец грубо отшлифованной ножки табурета поддел чулок. Она провела по зацепке пальцем – вроде не порвался. Был бы нейлоновый, сразу же пустил бы стрелку, а хлопчатобумажный не должен. Ну а если даже и порвался – она заштопает так, что чулок от целого не отличишь.
– Давай покажу. – Она отобрала у сапожника ботинок, продемонстрировала то место, где было основание молнии: – Вот здесь сильно давит и натирает. С диабетом, сам знаешь, любая ранка – мучение и морока.