Алексан тоже поднялся, отряхнул брюки.
– Я поеду. Старика на тебя оставляю.
– Куда поедешь?
– В город, за его правнучкой. Пятый день, говорит, ничего не ела.
Ехать было долго – четыре часа по разбитой, развороченной обстрелом дороге. Алексана неприятно поразил город – он мало чем отличался от приграничья – такой же сирый, неприкаянный, погруженный в беспросветный мрак и холод. Каждый дом, каждая улица, каждое окно зияли отчаянием и одиночеством. Квартиру старика он нашел без труда: промозглая окраина, первый этаж десятиэтажного бетонного строения, все окна которого, чтобы как-то удержать скудное тепло, изнутри были увешаны пледами. У девочки оказались разные глаза: один зеленый, другой – карий. Прабабка сказала бы, что это знак дьявола – иногда он метит так людей, чтобы они не забывали о его присутствии в их жизни. Алексан протянул девочке горсть сушеного чернослива, она, поколебавшись, взяла, не забыв поблагодарить. Ела медленно, с достоинством. Дождавшись, когда она доест, Алексан велел собирать вещи – свои и прадеда, она безропотно подчинилась, спрашивать ничего не стала. К полуночи добрались до Берда. Ехали через перевал на большой скорости, рискуя скатиться в пропасть, но другого выхода не было – включенные автомобильные фары – отличная мишень для снайперов. Слава богу, добрались без приключений.
Старика не стало той же ночью – не выдержало сердце. Алексан положил его рядом со своими родителями. Девочка беспрестанно плакала, на расспросы не отвечала, боялась темноты и закрытых дверей, кричала, оказавшись в запертой комнате, Алексан сначала не понимал причины ее страха, потом, сообразив, снял створку двери с петель – и она мгновенно успокоилась. Звали ее Анной, было ей двенадцать лет, хотя выглядела от силы на девять – маленькая, щупленькая, молчаливая. Ела мало, старалась лишний раз из дома не выходить, а если выйдет – двора не покидала. Однажды она обняла Алексана и страшным шепотом рассказала, что все у них раньше было хорошо, дед с бабушкой преподавали в бакинской школе, папа строил дома, мама растила младшего брата, и как однажды их не стало, потому что в квартиру ворвались люди и убили всех, Анну не нашли – бабушка в последнюю минуту запихнула ее под диван и велела не вылезать ни при каких обстоятельствах, а четырехлетнего внука спрятать не успела, Анна видела, как чей-то грязный ботинок подсек его, убегающего, он упал навзничь, ударился лицом, заплакал, и те же ботинки, вспрыгнув ему на спину, подскакивали с силой несколько раз, пока он не притих. Анну прадед вывез из Баку в чемодане – просверлил дырочки, чтоб она не задохнулась, и пошел по погромному городу. Перед тем как захлопнуть крышку, попросил прощения на случай, если их убьют.
– Не убили вот, – закончила она рассказ и подняла на Алексана свои дивные разноцветные глаза. – Вы не обижайтесь на него, он ученым был, ничего, кроме своей науки, не знал, здесь сторожем устроился, но зарплату задерживали, денег в долг никто нам, беженцам, не давал, за комнату надо было платить, хозяйка грозилась выгнать, я плакала, потому что очень хотелось есть, прадед терпел-терпел, потом сказал, что видеть мои слезы выше его сил, – и поехал раздобывать еду.
Если спросить у Алексана, в чем смысл человеческой жизни, он ответит, не раздумывая, – в заботе. О близких, о родных, о тех, кто остался. Из троих его сыновей войну пережил только младший. Живет теперь в далекой Америке, иногда приезжает – погостить. Зовет родителей к себе, но они ни в какую – здесь могилы предков, здесь и нас положат. Анна давно перебралась в город, стала журналисткой, по миру ездит, статьи умные пишет. Все вроде пристроены, можно выдохнуть с облегчением, пожить наконец для себя, но есть еще Епиме, солнечная девочка, дочь умершей при родах сестры, Алексан с Арпине каждое воскресенье ходят к ней в гости – проведать, да и о себе напомнить, у Епиме память короткая, как у птички, узнает только тех, кого постоянно видит. Когда придет время – они заберут ее к себе. Жизнь имеет смысл, пока есть о ком заботиться, часто повторяет Алексан. Арпине не возражает – смысл спорить, когда все так и обстоит: жизнь имеет смысл тогда, когда есть для кого жить.
Кружева
Дербент смахивал на выцветшую медную чеканку в простенькой деревянной рамке: запутавшиеся ветвями в подоле неба, обожженные дыханием солнца деревья, каменные дома с высокими шушабандами, пыльные узелки улочек, рыжая цитадель с бесконечным числом уходящих ввысь ступеней – Анна, взбираясь по ним, попыталась сосчитать, но быстро сбилась и махнула рукой – бог с ним, с количеством, разве это главное? На полпути, чтобы перевести дыхание, она остановилась, окинула взглядом прекрасный в своей недосказанности восточный город, зацепила краем глаза острый купол апостольской церкви, вздохнула со смешанным чувством удовлетворения и горечи – куда же без наших! Сегодня она впервые оказалась в Дербенте, которого совсем не знала, но и не остерегалась – было в нем что-то неуловимо родное и располагающее без условностей и враз. Возможно, объяснение тому крылось в отороченных низкими частоколами шумных дворах или же в лицах прохожих – в каждом можно было распознать кого-нибудь из бердских соседей, а может, дело было в плавном, не царапающем ухо многоголосии речи – если не вслушиваться, кажется, что говорят на армянском. Анна провела в Дербенте несколько часов, но уже успела распознать в нем черты Берда, она неизменно искала их в обликах всех городов, в которых бывала, и всегда безошибочно угадывала. И не имело значения, где она оказалась – в изнуренной полуденным зноем Испании, загадочном и непостижимом Китае или обдуваемой ветрами Скандинавии. Везде и всюду ее поджидала утешительная весточка от города, который стал ей родным, он давал о себе знать то обсыпающейся охряной черепицей, то стертым порогом каменного дома, то ароматом подрумяненного ломтя кисловатого хлеба: я здесь, я рядом, будто бы звал он, тебе есть куда вернуться, у тебя есть пристанище, где не нужно бояться жить!
Вот уже четырнадцать лет Анна училась не бояться жить. С того дня, как на пороге комнаты возник Алексан и протянул ей горсть сухофруктов: «Ты только ешь понемногу, иначе желудок разболится». Забирая у него драгоценное угощение, она помнила, что нужно оставить немного прадеду, намеренно жевала медленно, чтобы обмануть голод и наесться до того, как сухофрукты закончатся. Но они закончились раньше, чем она смогла насытиться.
Вдали, переливаясь бирюзово-синим, лениво перебирал волнами красавец-Каспий. Анна помнила его со времен детства, того, предпогромного, которое вычеркнула из своей жизни безвозвратно и навсегда. Но оно ей снилось – непрошено и непременно заставая врасплох, это воздушное, счастливое, радужное детство, и нещадно выжигало душу, оставляя ощущение невосполнимой горечи и утраты. Чаще всего ей снилась набережная, по которой они любили прогуливаться всей семьей, пойдем променадить, предлагала мама, и все соглашались, мама была самой громкой, смеялась звонко и безудержно – запрокидывая голову, сгибаясь пополам и всплескивая руками, Анне это очень нравилось, потому она часто копировала ее жесты и мимику, папа катил коляску, в которой спал Гоша, его очень долго ждали, и наконец дождались, цвели каштаны, Каспий отражался в небесах, казалось – он есть продолжение небес, Анна смеялась, всплескивая, как мама, руками, и знала, что так будет всегда. Счастливые и легкие эти сны после пробуждения оборачивались непростым испытанием – приходилось какое-то время жить с ощущением сдавленности в сердце, казалось, кто-то стиснул его своими когтистыми лапами ровно настолько, чтобы оно слабо, но билось, – и не отпускал.