Он решил прихватить его на обратном пути, когда тот выдохнется, их научили этому во время профессиональной подготовки, удар стрессом всегда лучше наносить по уже выдохшемуся типу, как правило, это дает хороший результат. Недаром Аврора рассказала ему про бульвар Сюше и про этот ритуал Кобзама, который, вернувшись с работы, снова выходит из дома, чтобы побегать, все эти подробности оказались очень кстати. Единственное, чего она не сказала ему, это что Кобзам бегал со своим псом, боксером, который трусил в нескольких метрах позади него. Он, как и накануне, пересек бульвар, не посмотрев по сторонам, хотя надо сказать, что машин тут было мало, так что он ничем не рисковал. Потом двинулся по аллее Фортификасьон, чтобы затем углубиться в лес по тропинке. Вышколенный пес сохранял постоянную дистанцию. Похоже, Кобзам бегал сорок минут, накануне он вернулся совершенно обессиленным, тяжело ступая, весь в поту и мыле, несмотря на холод. Этот тип себя не жалел.
Часы на приборной доске показывали 19.40. Он предпочел бы дождаться следующей недели, получше подготовиться, вот только времени у Авроры уже не осталось, этот говнюк каждый год уезжал на праздники, неделю посвящал зимним видам спорта, другую проводил во Флориде. Людовик плохо представлял себе, как будет мусолить свой гнев в течение полумесяца, как все это время продержит в себе эту пережженную ненависть, чтобы наброситься на него лишь в январе. Девятнадцать часов пятьдесят пять минут. Нет, две недели слишком долго. Людовик вылез из своей «твинго». Бросив взгляд на окна домов, он не заметил никого – никого, кто мог бы его увидеть. Он приблизился к уходившей в лес тропинке, ему хотелось присмотреть себе подходящее дерево, чтобы выскочить из-за него в нужный момент, ему повезло, что сегодня вечером было холодно да еще и моросило вдобавок, так что поблизости никого не было, ни одной живой души, даже кошки, никого, кроме собаки, пару раз тявкнувшей вдалеке, а это означало, что она не хочет домой, хочет еще побегать, несмотря на окончание прогулки, и упрямится, а хозяин ее не слышит из-за музыки в наушниках, включенной на полную мощь. В лесу в тридцати метрах впереди Людовик заметил отсветы фосфоресцирующих полос на костюме этого придурка, который изменил траекторию и бежал теперь не по тропинке, а прямо среди деревьев, по опавшим листьям, наверняка чтобы раздразнить собаку. Боксер снова залаял, у Кобзама отяжелели ноги, но тем не менее он продолжал бежать и свернул направо, скрывшись за каштанами, сегодня вечером он избрал другой маршрут, однако раздумывать было некогда, и Людовик, доверху накачанный адреналином и «Стронг пиллом», с пульсом сто тридцать ударов в минуту, бросился вправо, наперерез через лес. Он предпочел бы схватить его спереди, лицом к лицу, выскочить перед ним и заглянуть ему прямо глаза в глаза, чтобы как следует потрясти гада, но из-за изменения программы придется сделать это сзади, эффект неожиданности будет от этого только ошеломительней. Он ускорил свой бег в чернильной ночи, догоняя свою жертву, увидел, что пес заметил его, и зажал ключ от своей машины в левом кулаке стержнем наружу, на тот случай, если у животного проснется дурной рефлекс. Людовик с легкостью настиг свою жертву и приготовился цапнуть его за шиворот; вблизи уже можно было расслышать поскрипывание, доносившееся из его наушников. Он схватил его за плечо, всей пятерней сграбастал за спортивную куртку, словно курицу или кошку; и Кобзам внезапно остановился, застыл, словно налетев на стену, затем в приступе чудовищной паники рефлекторно обернулся, чтобы взглянуть, кто его сцапал, какой хищник запустил в него свои когти. Людовик, обезумев от ярости, хотел было заглянуть ему в лицо, но Кобзам уже повалился на землю, рухнул как подкошенный. Людовик даже не успел понять, что ему пора заняться псом, потому что у этого барбоса, дрессированного или нет, кровь оказалась горячая, и он стал кусать его за лодыжки, резко и больно. Людовик прицелился ему в нос и нанес прямой удар, как бьют потерянных охотниками биглей, коротконогих гончих, которые дичают и сходят с ума. Стержень ключа рассек боксеру нос, тот дико завизжал, как охотничий пес, которому кабан распорол брюхо, как пес, потерявший преимущество над своей добычей, и удрал, даже не пытаясь понять, что к чему. У Людовика вся рука была в крови, в собачьей крови, он таки здорово покорежил этого пса, а Кобзам все лежал, уткнувшись лицом в землю и не шевелился. Людовик недоумевал, ведь он этого засранца даже не ударил, и был в замешательстве, потому что весь измазался в крови, хотя это была собачья кровь. Не наклоняясь, он подождал, чтобы Кобзам сделал какой-нибудь жест, встал, посмотрел на него, но перед этим угасшим стариком его план потерял всякий смысл. Людовик стоял в растерянности, упершись руками в колени, и чувствовал себя странно выдохшимся. Он осмотрелся, вокруг никого, было холодно, дождь усилился в два раза, не было слышно ничего, кроме стука капель по опавшим листьям да скрипа из наушников, истерически изрыгавших включенную на полную мощь совершенно неузнаваемую музыку, какой-то судорожно скрежещущий гул. Людовик не знал, должен ли он нагнуться или нет. Он не хотел к нему прикасаться. Позвать на помощь значило сунуться в бесконечные неприятности. Однако он знал один жест, которому научился на занятиях по оказанию первой помощи, хотя регби не война, но в юности позволяет по крайней мере выдержать вид человека, неподвижно лежащего на земле, это ужасно, когда человек вдруг падает и ни на что не реагирует. Для очистки совести он хотел проверить, дышит ли он, нащупать его пульс, но не мог к нему прикоснуться, тем более с этой кровью, так что все становилось странным. Маленькие голубые диоды кардиометра в виде часов на запястье Кобзама высвечивали «Error» и мигали, как сигнализатор разрядки аккумулятора в машине. Господи, как же было трудно сделать этот жест, даже на тренировках: двумя сжатыми кулаками надавить на грудину манекена, это было невозможно сделать даже на резиновом человеке, просто поразительно, ведь в таких обстоятельствах надо сосредоточиться на мысли спасти жизнь, думать только об этом. «Спасти жизнь», но на эту жизнь, лежащую на земле, ему было наплевать, этот тип был самим олицетворением того, что он презирал, что вызывало у него отвращение. Вокруг него по-прежнему не было никого и ничего, кроме дубов и каштанов, он воспринял это как знак, он чувствовал, что лес с ним заодно, что этот лес – его сообщник, который словно говорил ему ничего не делать, ни к чему не прикасаться, здесь никто не проболтается, пес убежал, а больше здесь нет ни одной живой души, кроме его собственной.
С этого мгновения бегущий человек – это тот, кто сам себя пугает, тот, кто удирает через лабиринт невезения, граничащего с тайной. Бегущий человек – это тот, кто спасается, поскольку знает, что по уши влип в грязную историю, где может все потерять, он чужой в этой вселенной, ему тут нечего делать, так что он спасает свою шкуру, бежит среди анонимности этой сырой земли, которая поглощает его шаги, где всякий след мгновенно смывается дождем. Выйдя из леса, Людовик замедлил шаг, нормальной походкой пересек пустынный бульвар, словно был единственным человеческим существом на земле, поднял голову к освещенным окнам, к теплому свету и рождественской иллюминации. На него по-прежнему было некому смотреть, с этим дождем все, что оставалось снаружи, больше не существовало. Проблема в том, что старенькая красная Матильдина малолитражка на этой шикарной улице была слишком заметна, бросалась в глаза. По счастью, ему попалось мало машин и все время загорался зеленый свет. Неподалеку от ворот Майо движение уплотнилось, и с этого момента у него возникло чувство, что он снова слился с остальными. Пока он ехал по проспекту Гранд Арме, машин становилось все больше и больше, он сделал круг по площади Звезды, чтобы свернуть на Елисейские Поля. Ему требовалось затеряться в общей массе, и все складывалось удачно. Елисейские Поля были переполнены машинами и людьми, приехавшими отовсюду, чтобы полюбоваться на новогодние украшения, дать поглазеть детям, проспект превратился в огромный статичный танец по кругу, растянувшийся до площади Конкорд. Он не мог прийти в себя от того, что сделал такое. Решить, что человек умер, и оставить его, хотя тот, возможно, был еще жив, – это его ужасало. Он холодел от каждой сирены полицейской или пожарной машины, при каждом гудке страх проникал в него чуть глубже. «Этого не может быть, не мог я сделать такое… не мог я сделать такое», – твердил он, как мантру. Посредине Елисейских Полей деваться было некуда: поверни он налево или направо, повсюду были пробки. Некоторые принимались весело гудеть, как на свадьбе, другие, просто потому, что хотели продвинуться вперед – во всем этом была смесь эйфории и нервозности, весьма рассеянная радость, эти миллионы лампочек, развешанных на деревьях, превращавших улицу словно в алмазную реку. Во всех машинах вокруг него сидели по нескольку человек, что бывает нечасто. Он был единственным, кто ехал в одиночестве. У него возникло впечатление, что все на него смотрят, потому что он тут был один. И он только что оставил человека, сочтя того мертвым, и это, наверное, было видно, даже наверняка было видно, что он убил человека. «Но я же его не убивал», он уже воображал, что должен будет оправдываться, если собака найдется, если ее обнаружат раненой, всю в крови, а вдруг кто-нибудь видел, как он выходил из машины, чтобы углубиться в лес, какой-нибудь курильщик, вышедший на балкон. Для него это стало бы адом… Но в то же время он ничего не сделал. Он смотрел на свои руки, державшие руль, словно и в самом деле ехал, а не стоял в пробке. Ему в своем бегстве никак не удавалось сдвинуться с места. Он чувствовал себя так, будто все они загнали его в ловушку, прежде всего Аврора, она воспользовалась им, с самого начала она пользовалась им, правда ничего не прося, даже не сознавая этого, а он, будто так и надо, в конце концов делал все, что она от него ожидала. Если бы он доверился кому-нибудь близкому или другу, тот наверняка посоветовал бы ему не лезть в эту историю, потому что, вмешиваясь в проблемы этой женщины, он может все потерять, как уже потерял ферму, и Матильду, и ее виноградники, как в конце концов потерял все. На сей раз это бросилось ему в глаза: считая себя самым сильным, он терял все. Потому что отказывался от любой помощи. Ему почти хотелось спросить у всех этих людей, сидевших в машинах вокруг него: «Что я должен делать?..» Но он вполне чувствовал, что, когда те видят его, такого большого в такой маленькой машинке, сидящего слегка опустив голову, чтобы не касаться потолка, а плечищи вылезают за пределы сиденья, никто не решится сказать, что этот человек затравлен, так что он ни за что им в этом не признается. Особенно вон тем, в соседней машине, они там впятером, молодежь, музыка гремит, включена до упора, пританцовывают на месте в своей BMW, передают друг другу косяк, в открытую, подчеркнуто. Людовик смотрел на них. Это им не понравилось. Два типа, сидевших на передних сиденьях, посмотрели в ответ с вызовом, они ему что-то говорили, но он не слышал из-за музыки и закрытых окон, возможно, даже осыпали его бранью. В Париже некоторые готовы лезть в драку за пристальный взгляд. Не отворачиваясь, он опустил глаза. Похоже, эта игра все никак не закончится.