Я преподавала в лицее Мольера. В Пасси жить я, конечно, не собиралась. Я отправлялась туда, чтобы давать уроки, и тотчас возвращалась. Остановилась я на улице Гэте, в приличной гостинице «Руаяль-Бретань». В прошлом году, когда Симона Лабурден поселилась в трехкомнатной квартире, очень милой, по словам мадам Лемэр, у меня появилось смутное желание тоже снять маленькую квартиру и обустроить ее на свой вкус. Я не стремилась к богемной жизни. Но меня угнетала мысль о необходимости бегать по агентствам и обживаться в квартире; да и где найти деньги на покупку мебели? Гостиница была лучшим выходом из положения, она освобождала меня от всех забот. И неважно, что у меня одна комната, к тому же лишенная привлекательности: со мной был Париж с его улицами, площадями, с его кафе.
Марко преподавал в лицее Людовика Великого; жил он в нижней части улицы Деламбр, в чуть более дорогой гостинице, чем моя. Бост заканчивал учебу в Сорбонне; он обитал у своего брата, в маленькой отдельной комнатке на площади Сен-Жермен-де-Пре. И речи не было о том, чтобы оставить Ольгу в Бёзвиле; однако ее родители знали, что никакого диплома она не получила, и воспротивились ее отъезду; она села на поезд без их согласия и сняла номер в моей гостинице. Философия решительно ее не привлекала, и она с тревогой задавалась вопросом, чем же ей заняться? Какое-то время она подавала чай в некоем подобии кафетерия на бульваре Сен-Мишель, который был к тому же и библиотекой и дискотекой одновременно: но мне это не казалось решением вопроса.
Два раза в неделю я ездила встречать Сартра на Северный вокзал. Его венецианский кризис не имел продолжения: лангусты исчезли окончательно. Мы выпивали по стаканчику в соседнем кафе, которое сегодня уже не существует, оно нас очаровало: там был нижний зал, его облупившиеся зеркала, молескиновые банкетки, мраморные столики, сине-зеленое освещение напоминали нам ресторан «Поль»; стены были покрыты черными деревянными панелями с вычурными украшениями, наводившими на мысль о неаполитанском катафалке. Мы рассказывали друг другу о последних событиях в своей жизни и обсуждали новости. Затем мы шли на Монпарнас. Своей штаб-квартирой мы сделали кафе «Дом». По утрам, свободным от занятий в лицее, я там завтракала. Я никогда не работала у себя в номере, а только в отгороженном месте в глубине кафе. Вокруг меня немецкие беженцы читали газеты и играли в шахматы; иностранцы разных национальностей горячо спорили между собой, но потихоньку: их шепот не мешал мне; это суровое испытание — остаться наедине с чистым листком бумаги; время от времени я поднимала глаза, проверяя, существуют ли по-прежнему люди вокруг: их присутствие побуждало писать слова, которые однажды кого-то, возможно, тронут. Разговаривая с Сартром, с Ольгой, я очень любила смотреть на людей, снующих вокруг. Благодаря Фернану и Стефе, некоторых мы даже узнавали: там были Раппопорт с седой бородой, скульптор Цадкин, верзила Домингес, крохотный Мане-Кац, испанский художник Флорес, Франсис Грубер, с которым дружила моя сестра, Кислинг, Эренбург с широким лицом под густой шевелюрой, множество художников и писателей, более или менее известных и неизвестных. Особенно нас заинтересовал мужчина с красивым шероховатым лицом, всклокоченными волосами и с ненасытными глазами, который в одиночестве или в сопровождении очень красивой женщины бродил ночи напролет по тротуару; на вид он был крепкий, как скала, и вместе с тем подвижный, как эльф: это было невероятное сочетание. Мы знали, что нельзя составить правильное впечатление о человеке по его внешности, а внешность этого господина была очень уж колоритной, чтобы не счесть ее обманчивой: он был швейцарцем, скульптором, и звали его Джакометти. В целом в Париже, как и в Руане, женщины казались нам более занятными, чем мужчины. По ночам высокие американки величественно напивались. Женщины актрисы, жены артистов, модели, актрисули театра «Монпарнас», красивые и не очень красивые девушки, содержанки и не совсем — нам нравилось смотреть, как они грезят над кофе со сливками, сплетничают с подружками, кокетничают со своими мужчинами. Одевались они дешево, но не без изыска; некоторые носили одежду старомодного шарма, купленную на блошином рынке. Хорошо помню одну, которую мы называли «швейцарка»; у нее были светлые, очень гладкие волосы, которые она собирала в пышный пучок, точно в стиле 1900 годов; она носила блузку из тафты красновато-бурого цвета с зауженными книзу рукавами-буфами; обычно она толкала детскую коляску. Время от времени мы садились в кафе «Селект» среди эмансипированных девиц с бритыми затылками, которые щеголяли галстуками, иногда моноклями; такой эксгибиционизм казался нам претенциозным. Мы предпочитали комедии менее ожидаемые, которые разыгрывались некоторыми фантазерами. Как-то вечером мы с Ольгой обнаружили на улице Месье-ле-Пренс «Аххагар», тогда это было дешевое и сомнительное место. Мы были очарованы непритязательной экзотикой обстановки, заунывной музыкой, доносившейся из подвала, и особенно стаканами, украшенными выпуклыми цветочками, в которых ряженый араб подал нам чай с мятой; внизу якобы уроженка улед-найла исполняла танец живота; в верхнем зале не было никого, кроме некрасивой женщины лет тридцати с прилизанными волосами, которая пела, полулежа на диванчике. Потом мы часто видели ее в «Доме»; всегда одна, она больше не пела, но вдохновенно шевелила губами. Другая, примерно того же возраста, с резкими чертами, жеманничала, закатив глаза и разговаривая с невидимым собеседником, мы подозревали, что это был Бог. Чем более странный и потерянный вид бывал у людей, тем больше расположения они у нас вызывали. Некоторые, однако, внушали беспокойство; был один пучеглазый, глаза которого с каждой неделей становились все более выпуклыми: того и гляди они могли выскочить из орбит и покатиться на пол; и еще был тот, кого мы прозвали мазохистом. Однажды мы сидели с Ольгой в «Куполь»; на ней было манто из искусственного меха под пантеру, на мне — фетровая шляпа вполне мужского вида; какой-то мужчина с оттопыренными ушами и отвислой челюстью не отрывал от нас неподвижного взгляда; он положил на наш столик газету, написав на ней: «Раб или пес?» Мы наспех проглотили содержимое наших стаканов. Когда мы проходили мимо него, он прошептал: «Прикажите мне пройти по залу на четвереньках, и я это сделаю!» Через несколько недель мы снова его увидели; он шел по улице рядом с женщиной, на ней были крахмальный воротничок, галстук, высокие ботинки, а лицо — злое-презлое: сам он, казалось, находился в каком-то трансе. Между нами и другими завсегдатаями «Дома» установилось что-то вроде молчаливого братства. Откуда-то узнав, что мы служащие и, стало быть, в относительном достатке, нередко какой-нибудь пьяница или горемыка, а иногда и профессиональный попрошайка подходил к нам попросить сто су; взамен он считал себя обязанным выложить нескончаемый поток выдумок: мифомания процветала. Все эти деклассированные элементы, изгои, неудачники, сочинители отвлекали нас от однообразия провинции. Говорят, будто существует конформизм антиконформизма: во всяком случае, он располагает к большей фантазии. Я испытывала огромное удовольствие работать в одиночестве среди этих людей, очень близких и очень далеких, на ощупь отыскивающих свой путь в жизни.
Несмотря на возможности, которые открывались нам в Париже, наше трио очень скоро столкнулось с теми же трудностями, что и в Руане. Во время каникул Сартр писал Ольге длинные письма — в том числе и такие, в которых он описывал ей Неаполь. Они послужили отправной точкой для его новеллы «Новизна ощущений»; она ему отвечала, и встретились они очень тепло. Им нередко случалось бродить по Парижу до зари, радуясь возможности быть вместе. Потом вдруг Ольга начинала дуться. Такие резкие перемены вызывали тем большее раздражение у Сартра, что их дружба, как ему казалось, крепла; Ольга, со своей стороны, все труднее сносила его досаду. После долгих часов обсуждений она часто становилась раздражительной; неопределенность собственного будущего пугала ее. Кроме Сартра и меня, она была знакома только с Марко и Бостом, и томилась, много времени проводя в одиночестве. Несколькими месяцами ранее, в Руане, она решила испытать, как на нее действует спиртное, и проглотила у стойки два перно подряд: результат намного превзошел ее ожидания. К таким экспериментам она больше не возвращалась. Теперь же, чтобы обмануть скуку и чувство тревоги, она охотно прибегала к перно, что повергало ее в мрачное исступление. Возвращаясь в свой номер, я порой находила под дверью розовый лист бумаги, исписанный беспорядочным почерком: таким образом Ольга выражала свое отвращение к миру и к самой себе. Или же, по примеру Луизы Перрон, на дверь своей комнаты она прикрепляла кнопками листок, на котором я с трудом разбирала загадочные, отчаянные слова. Я переживала за нее и считала еще более несправедливым, чем раньше, то, что она нередко косо смотрела на меня. Я надеялась, что в Париже мы естественным образом выберемся из того лабиринта, в котором удерживало нас руанское уединение, но нет. Сартр по-прежнему не уставал обсуждать поведение Ольги, я теряла надежду найти выход, и мне стало надоедать бродить по кругу. Нисколько не улучшаясь, ситуация становилась все более невыносимой для всех троих. Я воспринимала как избавление вечера, которые проводила в обществе Марко и Боста, ставшими неразлучными. Они вместе ходили в кино, на концерт; Марко отдал Босту ключ от своего номера, чтобы он мог слушать там пластинки, когда ему вздумается. На Боста действовали обаяние Марко, его чудачества, его предупредительность, которую он принимал с царственной простотой молодости; однако его не удивляло, когда он видел, как Марко впадает в мрачное уныние. Ему казалось, что Марко переживает за свою карьеру. Летом он пел в казино Виши, и выступавший там Лори Вольпи, случайно услышав его, воскликнул: «Какой необычный голос!» Знаменитые певцы редко проявляют доброжелательность к дебютантам, и эта неожиданная похвала вскружила Марко голову.