Возвращаются Камилла с Дюлленом, выкладывают провизию, и мы обедаем в узком кругу; обед вкусный, с хорошим вином и виноградной водкой. Отношения Дюллена с мадам Ж… по-прежнему чарующие. Приходит родственница, молодая, несколько уродливая, она целует Дюллена, приветствует всех, затем сообщает, что русские вошли в Польшу; они утверждают, что это не отменяет их нейтралитет по отношению к другим нациям; кажется, русские подписывают договор с Японией и с Турцией. Это может означать трехлетнюю войну, пятилетнюю, словом, длительную. Я никогда еще не думала о длительной войне. Дюллен снова вспоминает о прошлой войне; он пошел тогда добровольцем, три года провел в траншеях без единого ранения; главным образом он вспоминает о физическом страдании, о холоде. Еще он искусно описывает судьбу легкой пехоты: газ, огнеметы, бомбардировки, люди, которые идут на приступ со штыками и гранатами. Он говорит с восхищением, а меня сердит то, что Селин называет некоторых командиров «героической и праздной душой».
Прогулка по полям с Камиллой под облачным, очень красивым небом; сгибающиеся от яблок ветви деревьев; мирные деревни с красными крышами: на фасадах домов сушатся гроздья фасоли. Мы останавливаемся на краю дороги, возле маленького вокзала и пьем лимонад на террасе отеля. Два солдата охраняют путь; бородатый — художник из Креси; другой держит в руках палочку полицейского. Проходят машины, нередко заполненные офицерами. Мы возвращаемся через поля и деревни. Это впечатляющий момент, и я вспоминаю то, что сказал мне Сартр в Авиньоне и что оказывается правдой: можно с огромным удовольствием жить в угрожающей обстановке настоящего; я не забываю о войне, о разлуке, о смерти, будущее перечеркнуто, и однако ничто не в силах уничтожить сладость и свет пейзажа, словно ты охвачен самодостаточным чувством, которое не укладывается ни в какую историю, исторгнуто из собственной жизни и неожиданно совершенно безучастно.
По возвращении мы слушали радио. Информация расплывчатая. Пытаются скрыть значение русского вмешательства. Долгое время мы остаемся подавленными ввиду такой перспективы, столь тягостной и неопределенной. За ужином Дюллен воодушевляется и рассказывает забавные истории про Жида и Геона.
18 сентября.
В 11 часов я спускаюсь и сажусь возле печки. Дюллен с прилежным видом покрывает страницы строчками: думаю, он работает над своими проектами. Я читаю первую часть «Генриха IV» Шекспира, которую начала когда-то на английском, да так и не закончила. К полудню появляется Камилла в утреннем домашнем платье; мы слушаем маленькую пьесу Куперена, потом последние известия: в целом ночь на фронте прошла спокойно, но Польша, оказавшись между двух огней, разгромлена. Снаружи доносятся громкие голоса солдат; каждое приказание, каждый свисток звучит зловеще. Камилла сопровождает меня в Креси, держа на поводке собаку, молодую и ласковую. Мы пьем сидр в бутылках. В Креси полно солдат и реквизированных машин. Пятнадцать часов: я сажусь в поезд. Чтобы добраться до Парижа, понадобилось два с половиной часа с получасовым ожиданием в Эсбли. В восточном направлении идут длинные пустые составы; еще один состав с солдатами и пушками: там, вдали, существует другой мир, который невозможно вообразить. Восточный вокзал погружен во тьму, в коридорах метро с их синими лампочками тоже темно. У моей комнаты с этим освещением похоронный вид. Я читаю допоздна. Завтра я еду в Кемпер.
19 сентября.
На террасе «Дома» я ожидаю Колетт Одри. Погода прекрасная. Я рада переменить обстановку, рада этому осеннему дню, письмам, которые получила вчера. Это действительно почти радость: радость без будущего, но как мне нравится жить, несмотря ни на что.
Колетт Одри появилась с великолепным велосипедом, сверкающим никелем; после объявления войны она купила этот велосипед, который обошелся ей в 900 франков и съел все ее деньги. Она уехала в департамент Сена-и-Уаза, а потом вернулась. Она замужем за Миндером, он освобожден от воинской повинности. Ее сестра теперь важное лицо, ведь у нее муж — генерал. Говорят, что, имея протекции, можно много чего сделать, например, получить пропуск для свидания с мужем: но где взять протекции? Она рассказывает мне о Кате Ландау, мужа которой забрали, и никто его больше не видел, а у нее, как у немецкой еврейки, тьма неприятностей. Пять минут мы поговорили с Рабо; он утверждает, что дух у солдат отвратительный, что они рассуждают лишь о том, как бы повредить себе глаз, чтобы не идти на фронт. Мимо проходит Альфред, брат Фернана; он тихонько говорит мне, что Фернан арестован. Я иду к Стефе и нахожу ее в слезах; вчера за Фернаном пришли два типа и больше его не видели. Приходит Биллигер, очень взволнованный: «Я провел ночь с Фернаном». Вчера, когда он выходил из «Ротонды», у него потребовали документы; у него есть пропуск австрийского подданного, он уже был один раз в концентрационном лагере в Коломбе, ему выдали документ, позволявший вернуться в Париж. Тем не менее полицейский отвел его в комиссариат, и комиссар в ярости разорвал его пропуск. Затем его доставили в префектуру, где он с удивлением увидел Фернана среди группы испанцев. Им бросили кусок хлеба, а на ночь заперли в каком-то подвале с углем. Арестовали всех испанцев, даже коммерсантов, проживающих во Франции не один месяц. Утром Биллигера отпустили, но бедняга должен был вернуться в Коломб, и Стефа готовила ему солдатский мешок и котелок. Что касается Фернана, то его вроде бы оставили там; Стефа задействовала свою соседку, привлекательную молодую шлюшку, подругу депутата-социалиста. Я советую Альфреду пойти к Колетт Одри
[96], которая наверняка сможет что-то сделать. Обедаю я со Стефой в бретонской блинной; она дрожит за свою мать, которая находится во Львове; потом она немного успокаивается.
В «Доме» у меня была назначена встреча с Раулем Леви
[97]; он во всем руководствуется теорией вероятностей: полагает, что у него много шансов погибнуть на войне, но это его не трогает; Канапу тоже, добавляет он. Еще он рассказывает о немецкой пропаганде во Франции, как солдаты линии Зигфрида втыкают в землю дощечки с надписью: «Мы не держим зла на французов, мы не станем стрелять первыми». Одна немецкая мать обратилась по радио с речью к французским матерям: во всем виновата Англия, нельзя, чтобы молодые французы гибли ради нее. Он рассказывает также об одной статье Массиса: немецкая философия — это философия становления, вот почему немцы обходят свои обещания и не держат их. И еще об одной статье: «Бош бестолковый». Он уверяет меня, что пять миллионов человек или один — это одно и то же, поскольку нет никого, кто мыслит целостно.
Я сажусь в свой поезд: огромный поезд на насыпи под открытым небом, возвышающейся над авеню дю Мэн; поражает не столько число путешественников, сколько груды чемоданов в сетках. Свет такой слабый, что я не могу читать. Я думаю о своей жизни, которой вполне удовлетворена. Думаю о счастье; для меня это прежде всего был особый способ овладения миром; если мир меняется до такой степени, что этим способом уже невозможно им овладеть, то счастье не имеет больше прежней значимости. В моем купе семь женщин и один мужчина; мужчина и две женщины везут с собой чемоданы, набитые серебром; противная девчонка выкладывает шпионские истории и с укором сообщает о малейших проблесках света. Атмосфера паническая; можно подумать, что поезд от крыши до самого низа забит заговорщиками со страшными бомбами. С опаской подстерегают сигналы: «Я увидел вспышку», — говорит один; другой с дрожью: «Я почувствовал запах», «Я слышал шум», — отзывается третий. Шум — это стукнула крышка сиденья в туалете: мои соседи ждут взрывов. Поезд иногда резко тормозит: теперь поезда ведут призванные снова на работу старые машинисты; на одной из остановок какой-то женщине становится плохо, она дрожит от страха, ее отпаивают чаем. Все думают, что поезд сойдет с рельсов. Правда, в одном из купе чемодан упал на голову человека, и тот застыл неподвижно: его унесли на носилках. Ночь долгая и спокойная, без неприятностей; заря занимается медленно, я узнаю тихую бретонскую сельскую местность, ее серые приземистые колокольни.