Например, каждый месяц проводилась церемония, отмечающая начало женской менструации, а другая отмечала завершение цикла. Половой акт тоже чествовался. Когда я впервые увидел, как мужчина и женщина вдвоем ушли в хижину, вся деревня принялась дико улюлюкать, а дети – был очень поздний час – подняли лохматые головы и стали озираться сонными глазами. Пару это нисколько не смутило, и, закончив, они вышли из хижины под продолжающееся улюлюканье, расстелили свои циновки и заснули. В первые несколько недель, проведенных в деревне, я наблюдал празднование первых младенческих шагов (кстати, это была та самая кроха, которая любила запихивать в рот что-нибудь опасное), вручение мальчику первого копья, день рождения девочки, отмечание прихода охотников из леса с целым, кажется, поколением вуак, плакавших и визжавших в толстом самодельном мешке из пальмовых листьев, который тащили двое мужчин, и еще одну церемонию, смысл которой я разгадать не смог, когда четверо мужчин и четыре женщины беспорядочно плясали (точнее, подскакивали) вокруг костра, прижимая ко лбам оскалившихся существ вроде ящерицы, тех, что я видел в хижине с сушеными продуктами, а потом швырнули их в пламя – а остальные торжественно наблюдали
[41].
Однажды вечером я забрел в деревню после очередного купания сновидцев – была моя очередь – и увидел, что все население стоит вокруг девятой хижины и издает низкий, почти металлический гул, как гудение генератора. В проеме хижины стоял деревенский вождь, который выглядел относительно высоким и относительно статным; на голове у него была корона из бледных папоротниковых листьев, извивающихся и приподнимающихся на слабом ветру, как антенны жука. Он что-то сказал, и одна из женщин мягко подтолкнула к нему мальчика. Тогда я еще с большим трудом определял возраст у’ивцев, но позже узнал, что мальчику только что исполнилось маку о’ана, восемь о’ан, то есть по западному календарю ему было около десяти лет.
Мальчик и вождь повернулись лицом друг к другу, и вождь положил руки на плечи мальчику и что-то ему сказал, а мальчик опустил голову. Вождь снова что-то произнес и отступил, освобождая проход, и мальчик вошел внутрь, а вождь – за ним.
Толпа теснее окружила хижину, и гул стал громче. Женщина, которая вытолкнула мальчика, до того стоявшего у нее за спиной, сидела прямо перед входом, лицом к нему, а рядом с ней сидел мужчина – видимо, это были родители.
Я тоже подобрался ближе, пока не оказался непосредственно за спиной родителей и не проследил за их взглядом внутрь хижины, освещенной небольшим огнем, который разложили прямо под черепашьим панцирем. При слабом освещении панцирь казался восковой имитацией, чем-то недобрым, как трофей в память о побежденном звере, со временем превратившийся в талисман.
В хижине мальчик лег на циновку лицом вверх. На его лице ничего не отражалось, но его правая рука, та, что была видна в дверное отверстие, распускалась и сжималась – так делали мужчины со своими копьями, только, конечно, мальчик не сжимал ничего, кроме воздуха. Вождь перешагнул его одной ногой, встал над ним и пропел несколько слов. Гул вокруг усилился. А потом вождь медленно опустился, сначала на колени, потом просто лег на мальчика и так пролежал совершенно неподвижно несколько минут. Он не был массивным, но мальчик был совсем маленький, и тело вождя закрыло его так основательно, что мне оставалась видна только рука, которая распускалась и сжималась на пальмовой циновке.
Понимал ли я, что произойдет дальше? Наверное. Но все происходящее до такой степени напоминало лихорадочные кошмары – пение, причудливый свет, гул, далекое похрюкивание хряков, обнаженная, блестящая от пота спина вождя и его бедра, – что, когда вождь вдруг сказал что-то краткое и мальчик перевернулся на живот, насилие, которым было окрашено все дальнейшее, меня потрясло.
Хотя, пожалуй, «насилие» – неверное слово, потому что вождь, конечно, вел себя напористо, но не то чтобы без нужды агрессивно. Еще до того, как он начал, я заметил, что рядом с ним стоит маленькая скорлупа но’аки, наполненная жиром, и этим жиром он смазал мальчика, так что его сексуальные действия хотя и были тщательными, злобными никак не казались. Что до мальчика, то он лежал неподвижно и не издавал ни малейшего звука, опустив руки, разжимая и сжимая ладонь, уткнувшись лицом в циновку.
Закончив, вождь встал, подошел к двери и склонил голову в сторону родителей, и они кивнули ему в ответ. А потом он сказал что-то, и восемь мужчин, включая двух мальчиков, которые принесли на своих копьях вуак из леса, присоединились к нему у входа. Вождь снял с головы папоротниковый венец и возложил его на голову одного из людей постарше, который, как я вспомнил, участвовал в переговорах в день нашего прибытия, и тот зашел в хижину и повторил то, что делал вождь. Закончив, он кивнул родителям мальчика (а они ему), венец перешел к следующему мужчине, потом к следующему, пока мальчика не посетили они все.
После того как они сделали свое дело, вождь что-то произнес, и мальчик задвигал руками и коленями, а потом медленно поднялся и подошел к входу, чтобы встать рядом с ним, и их силуэты озарил огонь костра. Вождь поставил мальчика перед собой и медленно развернул его кругом перед родителями, и я увидел, что на внутренней стороне его ног татуировками запеклась засохшая кровь. Но в остальном это был тот же мальчик, который вошел в хижину, – то же торжественное выражение лица, то же идеальное тело, те же темные, непроницаемые глаза. А потом вождь снова с ним заговорил, возложил на его голову пушистый папоротниковый венец и приложил руки к вискам мальчика жестом некоего благословения.
А потом все внезапно закончилось. Гул прекратился, толпа, позевывая и потягиваясь, разошлась, вождь присоединился к своим дружкам и двинулся в сторону вепрей, а мальчика, над чьей маленькой головой пламенем поднимались листы папоротника, поглотила группа ровесников, и они все двинулись в сторону мясной хижины. Кроме венца, от остальных его отличала только некоторая скованность походки. Развязка оказалась такой непримечательной, что я некоторое время гадал, не привиделось ли мне это все.