Женщины проводили целые дни, что-нибудь сортируя: бобы, вуак, манамы, пальмовые листья, сорта пальмовой древесины, пальмовые косички. Когда бы я на них ни взглянул, они деловито занимались организацией своего имущества. Хорошая подготовка улучшала их настроение и наполняла гордостью: в конце дня, когда воздух начинал темнеть, они оттаскивали корзины в соответствующие хижины, складывали там свои материалы и застывали в дверях, удовлетворенно цокая и глядя на то, как очередной трудовой день пополнил запасы, которые благодаря их постоянной работе никогда не уменьшались. Однажды вечером я слышал, как Эсме возбужденно уверяет Таллента, что их эффективность должна быть основана на какой-то неясной и совершенной технологии, но сам быстро догадался, что у них так много времени, потому что они не тратят его на вещи, которые у остальных женщин мира отнимают многие часы: у них, например, не было одежды, поэтому им было нечего стирать. Их волосы, как и у мужчин, были скручены в простой валик на затылке, и я ни разу не видел, чтобы они их мыли или расчесывали. Они никогда не прибирали в хижинах, не чинили циновки; когда какая-нибудь приходила в негодность, ее разламывали и бросали в огонь, а из хижины приносили новую. И уж конечно, как я уже отметил, они никогда не следили за детьми.
Я наблюдал однажды утром, как две женщины – одна такая толстая, что руки даже не сходились у нее на круглом животе, – плели пальмовые листья перед одной из хижин, где хранились разные части пальмы. В нескольких футах от них ребенок, маленькая девочка, ползла на локтях к кусочку сушеного стручка, который выпал из какой-то корзины. Добравшись до него, она, разумеется, сунула его в рот, а сунув, разумеется, подавилась. Я завороженно смотрел, как ее вздохи делаются короче и надрывнее, а потом она перевернулась на спину, тряся кривыми руками и ногами, и лицо ее покраснело. Наконец она резко кашлянула, кусок вылетел у нее из горла, и она заплакала. Ни одна из женщин за все это время не двинулась. Очень может быть, что они ничего не заметили – они, кажется, были всерьез сосредоточены на пальмовых косичках, – но даже когда девочка закричала, они не взглянули в ее сторону. В конечном счете разницы никакой не было, потому что через несколько минут девочка снова перевернулась на живот и поползла дальше, вероятно, с намерением запихнуть в рот еще что-нибудь небезопасное
[39].
Мужчины каждый день ходили на охоту. Половина охотников оставалась в деревне, полируя копья, разговаривая друг с другом и поглаживая своих вепрей, а другая половина исчезала в лесу, и их вепри следовали за ними среди деревьев. Глядя, как они возвращаются со своей добычей – которая всегда оказывалась мучительно неопределяемой, потому что они свежевали животных сразу и приносили туши, уже разделенные на большие неровные куски, – я всегда удивлялся, что мы на острове. Кроме ручья, слишком мелкого для чего угодно, кроме косяков мелкой рыбешки, вокруг не ощущалось никакой воды, не ощущалось моря. Конечно, оно нас окружало, но я не представлял, что об этом знают деревенские жители: думают ли они о нем когда-нибудь, есть ли у них хоть какой-то связанный с ним опыт, были ли в местной истории времена, когда они обращались к нему ради еды или странствий
[40].
Из всех животных они ценили только вепря, но даже к вепрям относились без пиетета. Несколько десятилетий спустя, познакомившись с разными удаленными и отсталыми цивилизациями, я научился распознавать животных, украшения и обряды, которые их мистически объединяют, как будто все эти сообщества отовариваются в каком-то запрятанном в джунглях супермаркете, предназначенном исключительно для первобытных народов. У всех, например, были бусы того или иного сорта, изношенные, обменянные, у всех были какие-то украшения на теле и, наконец, у всех были собаки – нечесаные, голодные, косматые создания, тощие или очень тощие, все до одной туповатые от вымотанности, небрежения и постоянного легкого недоедания, которое никогда толком не прерывалось. А в этой деревне не было собак (как, впрочем, и украшений на теле), и если вдруг животное притаскивали живьем (обычно когда размер или количество добычи не позволяли охотникам убить и расчленить ее самостоятельно), на него моментально нападали, убивали и разделывали. Однажды принесли ленивца, привязанного за лапы к охотничьему копью. Он был такой огромный, что двое мужчин, державших копье, были вынуждены положить его себе на головы, а не на плечи, и все равно спина ленивца волочилась по земле, и его серебристый мех оставлял в пыли печальные и изысканные следы. Мужчины, шатаясь, добрались до мясного склада, остановились за ним там, где грязь давно приобрела ржавый цвет, и набросились на зверя с ненужной, как казалось, яростью и силой, наугад втыкая копья в шкуру, а группа помощников тем временем избивала его тупыми концами своего оружия. Ленивец не сопротивлялся, просто лежал на боку, с по-прежнему связанными ногами, и, как котенок, испускал тонкие всхлипы, которые, видимо, никого кроме меня не трогали. После того как его радостно забили до смерти, к мужчинам присоединились женщины, и они совместно содрали шкуру – ее, отделанную жемчужно-атласной жировой изнанкой, швырнули вепрям, которые немедленно подтянулись и принялись чавкать, – а тушу разрубили на куски, завернули их в свежие листы пальмы и банана и сложили в мясную яму. Все это делалось сосредоточенно, не то чтобы просто с удовлетворением, но и не то чтобы с ликованием, а потом все почистили руки, и женщины занялись готовкой.
Но если с животными они обращались без сентиментальности, по отношению к своему собственному существованию они были сентиментальны. Меня снова и снова изумляла миниатюрность их общества, я думал, каково это – жить так, что всех, кого ты знаешь, кого в жизни видел, можно пересчитать по пальцам. Но хотя общество это и было маленьким, назвать его неполноценным было нельзя никак: каждый ритуал, известный цивилизации тысячекратно большей, тут тоже использовался. Иногда вообще казалось, что правил и ритуалов тут в избытке, чтобы возместить нехватку людей, которые должны в них участвовать. Жизнь – причем короткая – разворачивалась как ряд ярких и буйных церемоний, как барабанный бой обрядов, отмечающих события и рубежи, которые в более тесном и занятом обществе считались бы обычными делами, заслуживающими в лучшем случае упоминания.