Поздно нести повинную голову на суд — далеко зашел, не воротишься. Спятил наследник Якуб, да получается, по твоей вине, верный княжий манус Иларий.
Молодой маг невольно вздрогнул, набросил на плечи плащ. «Это осень подступает, — решил он про себя, поежившись, — дышит холодом, спускается в стылом золотом одеянии с Росского хребта. Кончилось соловьиное лето, ходил нараспашку, горя не зная. Пора душу поглубже запахнуть, подальше спрятать от всех свои грехи и тайны — и когда только успел ими обрасти, да по самую маковку…»
Иларий в раздражении мерил шагами комнату. Княжич сидел на кровати, чуть покачивая головой, словно кто невидимый пел ему в самое ухо веселую ярмарочную песню. Иларий болезненно поморщился, когда пустой, лишенный жизни взгляд Якуба остановился на нем и почти сразу скользнул дальше — с сундука на стул, со стула на скамейку.
Манус положил бледную ладонь на лоб княжича, на белый платок. Почувствовал, как вскипела горькая, как сок одуванчика, сила, тонкими белыми змейками потекла в затуманенную горем голову наследника Бялого. Взгляд Якуба прояснился, он с удивлением посмотрел на мануса, потом гневно сбросил его руку, поднялся.
— Что это ты удумал, Илажка! Решил, я не могу заслониться, так ты уже и в голову мне можешь лезть? Предупреждал меня отец, что попытаешься ты вровень со мной встать. Княжить хочешь при живом князе. А я не верил. Зря, видно. Может, иначе обернулось бы все, если б…
Якуб не договорил. Зло пнул скамейку, та завалилась, задрала к потолку тонкие ножки.
— Что случилось, того не воротить, — примирительно проговорил Иларий. — К вечеру первые гости на двор будут, тебе, княже, силы нужны. Многое тебе пришлось пережить, но негоже, если прочитают по лицу наследника Бялого окрестные князья, что не все ладно. Вот я и решил…
— А с чего ты взял, что можешь что-то решать? — тихим злым шепотом проговорил Якуб. — Думаешь, от того, что про вину мою знаешь, так в господа вышел? Холоп ты, да к тому же не бяломястовский больше. Отправляйся к своему новому хозяину! Пойди скажи князю Владиславу, что ты что-то там… решил.
Иларий отшатнулся. Потемнело перед глазами, занавесилось серой пеленой, а потом пошло багровыми пятнами — гнев, отчаяние… страх. Жар бросился в голову, озноб в хребет.
— Что ты такое говоришь, княже?! Я же князю Казимежу грамоту подписывал на служение. Наемный я, но бяломястовский!
Якуб расхохотался, глядя, как затравленной лисицей мечется по покоям манус.
— Оба мы, Илажи, не то, чем кажемся. Ты вот меня князем зовешь, а я не князь еще и не знаю, примет ли земля отцеубийцу. А если примет, как буду я кровавой рукой Бялым править?! Отчего не погиб я тогда у проклятой реки от топи?! Тогда и руки, и мысли мои были чисты… А теперь — разве только радуга меня возьмет, да только и ей я не нужен!
Иларий не слушал покаянных речей наследника. Метались в голове страшные мысли.
«Чей я теперь? Неужто успел проклятый палочник Юрек приложить тогда обожженные руки беспамятного к договору полного герба? Тогда прав Якуб, не в Бялом ты должен сейчас быть, манус Иларий, а склонить голову под тяжелую ладонь князя Владислава. И каждый час, что ты проведешь в Бялом, — преступление против договора».
— А я что же? — проговорил Иларий, прерывая речь наследника. — Я теперь чернский? Отчего сразу не сказал? Ведь если узнает князь Владислав, что я жив и на службу к нему не явился, меня же… на Страстную стену… или и того хуже… Мне же тотчас надо в Черну явиться.
— Иди, Иларий, — шепнул лукаво тихий голос, тот, что подсказал сделать из Якуба отцеубийцу, — поезжай в Черну и поклонись новому господину. Как прочтет он твои мысли, как ты Казимежа Бяломястовского к Землице отправил, так, верно, отыщет для твоей дурной головы место на своей страшной стене, но сперва покуражится, заставит покойникам позавидовать.
— Да откуда он узнает, Илажка. Разве только я скажу. Знали о том я, отец да Юрка-палочник. Двоих уж нет, один я остался. И ты помни это Иларий, когда снова станешь мне об отце напоминать. Меня, если не сможешь языка за зубами удержать, ославят, да пока наследника Элька не принесет, буду я Бяломястовским князем, потому как кровь — есть кровь, только ее и признает земля, кровь господина. А все эти князьки, что приедут посмотреть, как я на княжение взойду, хорошо помнят, как их деды да отцы братьев и дядьев своих резали, чтобы удел получить. Вот и батюшка, князь Казимеж, отправил братца Желека в Черну…
Манус во все глаза уставился на наследника, и Якуб осекся, понял, что лишнее в запале сказал.
— Да то так давно было, что уж и не правда. А ты запомни, Иларий, что, если ты обо мне и отце расскажешь, хуже мне не станет. И так изгоем, юродом живу. А вот тебя, скажи я кому, Черна на полный герб призовет. Знаешь ли для чего? Радугам Чернский господин калечных магов скармливает. Дел-то, что ты здоров и силен. Провинишься, не на ту девку глянешь или просто топь проголодается, толкнет князь в радужную пасть, и высосет тебя семицветная, как… как меня.
Якуб снова расхохотался, дикий огонь в его взгляде заставил Илария отступить на шаг, но взор наследника померк, он прикрыл ладонью глаза, вцепился пальцами в белый платок на лице, с горьким вздохом потянул его вниз. Обнажились шрамы и рубцы, что не под силу оказались всем магам и лекарям. Никогда раньше Иларий не видел своего товарища без платка и так привык, что словно бы и не было для мануса у наследника Бялого другого лица, кроме беленого льна с прорезями для глаз. А теперь сидел перед ним другой Якуб — словно колдовской плеткой исхлестанный, лоб и щеки в глубоких алых и сизых бороздах.
Еще мгновение назад кривившиеся в безумной улыбке губы задрожали, сжались в бесцветную линию.
— Прости меня, Иларий. Не слушай — то не я, вина во мне говорит. Ты один знаешь, как я виноват, и что не отвернулся от меня, я тебе от сердца благодарен. Но гляжу на тебя и вспоминаю, какую весть ты мне принес, кем я стал. Раньше часто сам уродом себя называл, топью меченым, и казалось мне, что несправедливо со мной обошлась Судьба, что за чьи-то чужие грехи наказывает. Но Землица все видит — не за прошлые детские шалости, за не свершенный тогда еще грех она меня искалечила. Теперь знаю — и не думать о том не могу. Все мерещится батюшка, слова его перебираю в памяти, вот и мнится всякое. Ты не слушай меня, порой я словно зверем становлюсь, любого рвать готов. Не понять тебе, знаю, ты всегда был верным и добрым, и с отцом, и со мной. Знаю, каково тебе глядеть на меня без осуждения. Но ты помни, Иларий, не отдам я тебя Чернцу! Он все у меня забрал, только ты один, верный друг, остался, и не получит тебя Владислав. Не знает он, что манус, на которого у него договор гербовый, жив. Не знает, что ты это — ни разу так и не глянул он на тех, кого Эльжбете в приданое собрали. Что ему в лицо заглядывать, если топь в жертвах разбору не делает. Оставайся со мной, Илажи, пусть будут при бессильном князе-убийце верное сердце и сильная рука.
Манус не глядел на княжича — от одного взгляда словно проступали у него на сердце такие же, как на щеках Якуба, сизые и бурые рубцы. Снова и снова напоминал наследник Иларию о том, каким был совсем недавно молодой маг — верным, добрым, щедрым, доверчивым. Не судьба, не радужная топь — хозяин, что был ближе родного отца, приказал его искалечить, обида заставила поднять на хозяина руку, а страх — переложить вину на безвинного. И уж теперь не рассказать правды, не снять ему с души белого платка — она гневом, обидой и страхом так исхлестана, что никаким заклятьем не разгладить.