Должно быть отмщение. Неверные должны умереть.
Григорий видел, как толпа становится еще гуще, люди проталкиваются к императору, слишком близко, кричат слишком требовательно, их оттесняют гвардейцы с алебардами. Он видел, как Константин пытается говорить, как его никто не слышит. И в этот момент раздался звук, который весь город слышал каждый день, по нескольку раз в день. Огромная пушка снова выстрелила, и ее рев, за которым последовал сотрясающий землю удар – ядро врезалось в крошащиеся стены, – принес мгновение тишины.
В этот момент Константин и крикнул:
– Друзья! Подданные! Я знаю, что вы чувствуете. Я сам чувствую то же. Наши сыны, наши храбрые союзники должны быть отомщены. Но мы не варвары, как турки. И пусть наш ответ будет скорым, но христианским.
Прежде чем кто-нибудь смог перебить его, император обернулся к стоящему рядом офицеру:
– Сколько врагов мы держим в камерах?
– Больше двух сотен, – последовал ответ.
– Повесьте их, – приказал Константин, – всех и каждого. Повесьте их на стене, по одному на каждый зубец, лицом к тому месту, где отдали жизнь наши храбрые мученики.
Люди, приветствуя это решение, последовали за офицером, который сбежал вниз по лестнице. Внутренние ворота дворца распахнулись в другую толпу, которая выкрикивала те же призывы к мести. Услышав, что их желание будет удовлетворено, они пропустили солдат, развернулись и побежали к городской тюрьме.
Григорий и Феодор подошли, когда рядом с императором осталось всего несколько человек. Григорий узнал старого Сфрандзи, мегаса дукса Луку Нотараса с телом быка и лицом ласки. Между ними стоял его собственный брат. Феон тихо беседовал с ними и не видел приближения Григория. Зато заметил его бывший командир, Джустиниани, который наклонился к императору и что-то негромко сказал. Константин обернулся, увидел Григория, и его озабоченное лицо озарилось быстрой улыбкой.
– Ты был одним из многих, кого мы уже оплакали, Григорий Ласкарь, – сказал Константин, когда оба мужчины приблизились. – Но каким чудом ты выжил?
Взглянув на Феона, Григорий заметил удивленную гримасу, которая тут же сменилась привычной маской политика. Он кратко пересказал свою историю.
– Что ж, – сказал Константин. – Должно быть, Господь приберегает для тебя иную судьбу, раз оказывает тебе такую услугу уже второй раз за месяц. Сейчас останься и присоединись к нашей беседе, ибо я хочу держать рядом столь благословленных людей.
По лестнице взбежал вестник, опустился на колено, протянул лист пергамента. Император взял его, прочитал, порозовел. Затем поманил к себе Сфрандзи, своего старого друга, и они торопливым шепотом начали какой-то разговор.
Джустиниани окликнул Григория. Слева от него стоял Энцо. Место справа, где должен был стоять Амир, пустовало. Об этом Командир и заговорил:
– А где же мой отступник?
– Мертв.
– Утонул?
Григорий покачал головой:
– Его плащ висит на одном из тех кольев, надетый на хозяина.
Энцо вскрикнул, отвернулся, вытер рукавом слезы. Джустиниани побледнел, пару мгновений молчал, только челюсть двигалась, будто пережевывая слова. Наконец он пробормотал:
– Я приказывал ему постирать этот плащ. Тысячу раз приказывал. Говорил, что он омерзительно воняет. А он отказывался, пес. Говорил, эта вонь его защищает. – Он поднял руку, вытер нос. – Что ж, будем надеяться, что какой-нибудь турок скоро наденет его и задохнется. – Обернулся к плачущему сицилийцу. – Хватит, парень, – тихо произнес он, кладя руку мужчине на плечо, – хватит. Мы оплачем его позже и будем искать его уродливую физиономию на дне десятка винных бочек. И мы отомстим. Но не так, – Джустиниани ткнул рукой в сторону города, откуда все еще доносились вопли толпы, – а по-нашему, как пожелал бы сам Амир: на укреплениях в разгаре боя. А раз враги теперь в Роге, и береговые стены тоже будут штурмовать, я думаю, нам представится немало возможностей.
Григорий кивнул. Они уже пережили гибель многих товарищей. Смерть – удел солдата. И оплакивать их следовало по-солдатски – грубо, пьяно. Он поднимет кувшин за павшего друга. И будет убивать врагов до собственного последнего вздоха, чтобы его оплакали в свой черед – если найдется кому.
Глава 25
Дай мне мое
3 мая: двадцать седьмой день осады
Все началось с малой искорки, но огонь едва не пожрал весь город.
Две домохозяйки подрались из-за круглого хлеба.
София была там, на форуме Быка, в десяти шагах от начала очереди. Она прошла через город из-за слухов, что монахи Мирелейонского монастыря в честь дня своего святого выпекают хлеб из собственного зерна и раздают его бедным. И поскольку сейчас почти все в городе были бедняками, София тоже пришла за хлебом. Она стояла в одной из длинных очередей уже два часа, Такос и Минерва с ней; мальчик сжимал свою пращу, выступая гордо, будто страж. Но чем ближе она подходила к трем столам, тем меньше становилась горка плоских хлебов. Каждой семье выдавали только один, хотя много времени уходило на мольбы о еще одном. Уже слышались споры, что члены одной семьи вставали в несколько очередей и получали по хлебу на каждого. Разняли драку двух мужчин, которые утверждали, что другой уже отстоял очередь и вернулся. София видела на всех лицах одну и ту же гримасу, навязанную вездесущим голодом, – сердитый блеск глаз, когда другой получал то, что желал каждый, мрачно поджатые губы, горькие мысли, повисшие невысказанными словами. София знала, что ее лицо выглядит не лучше, что она пялится на тех, кто уже получил и может не ждать, а набить рот хлебом, и что постоянно сглатывает подступающую слюну.
Осталось пять шагов. Минерва опять плачет от голода, Такос надулся… один монах за столом повернулся к другому, тот покачал головой. Осталось только то, что лежало перед ними. По толпе пробежал ропот отчаяния. Кто-то толкнул Софию. Как и прочие, женщина могла только удвоить молитвы, чтобы хлеб не закончился, когда она подошла так близко.
Поэтому София была рядом и слышала все, видела ту искру, что упала на бревно злости и голода; она разжигала ее пламя собственным дыханием. Женщина у стола вытащила небольшой свиток пергамента.
– Моя сестра, – объявила она голосом, в котором угадывался архон, представитель правящего класса из просторных вилл у воды, а не ближайших зловонных трущоб, – слишком больна и не может прийти. Она написала эту записку и молит, чтобы добрые братья пожалели ее и послали ей поддерживающий жизнь хлеб.
Это звучало как речь, кусок из пьесы, которую могли представлять на Ипподроме в более счастливые времена. Но не вызвало смеха, который последовал бы за игрой актера. Вся очередь зарычала. Из горла Софии донесся тот же рык, что из прочих.
Ей ответил монах, чье круглое розовое лицо мало напоминало о лишениях того, кому он служил.
– Увы, кира, у нас осталось совсем мало, и те, кто ждут здесь…