– Здесь, – сказал он, – зарыта собака.
Илия заметила:
– Мне кажется, будто я вижу сон, – сон куда более четкий, чем если бы я спала, и будто бодрствую я более остро, чем проснувшись. Не могу этого объяснить.
Лиат сказала:
– Это свет. Просто – свет.
А Яэль спросила:
– Пить кто-нибудь хочет? Давайте спустимся к ручью.
Спустя месяц после возвращения из Греции Фима отправился в галилейское селение Явниэль на поиски третьей девушки. Выяснилось, что Яэль – выпускница факультета аэронавтики Политехнического института, хайфского Техниона, и сейчас она работает на секретном предприятии израильских ВВС, расположенном в горах западнее Иерусалима. После четырех или пяти встреч с Яэль выяснилось, что общество ее вселяет в Фиму покой и умиротворение, а его общество забавляет ее – в рамках, конечно, свойственной ей сдержанности. Когда он, после изрядных колебаний, спросил, не считает ли она, что они подходят друг другу, Яэль ответила:
– Ты красиво говоришь.
И Фима тотчас вообразил, что слова эти означают некоторую ее приязнь. И записал их в свой актив. Спустя какое-то время он разыскал Лиат Сыркин и посидел с ней полчаса в небольшом кафе на берегу моря – только чтобы убедиться, что она не беременна от него. Но после кафе он вновь поддался соблазну, переспал с ней в номере дешевенькой гостиницы в городе Бат-Ям, что в двух шагах от Тель-Авива, и вновь не был уверен… В мае он пригласил всех трех девушек в Иерусалим, чтобы познакомить со своим отцом. Старик очаровал Илию своими старомодными манерами кавалера, развеселил Лиат анекдотами и баснями с моралью, но всем девушкам он предпочел Яэль, потому что увидел в ней “глубину”. Фима с ним согласился, хотя и не совсем был уверен, что понимает, о какой “глубине” идет речь. Но он продолжил встречаться с Яэль, пока однажды она не сказала:
– Погляди-ка на свою рубашку. Половина заправлена в брюки, половина наружу. Давай заправлю.
А в августе 1961 года Яэль и Эфраим Нисан уже были женаты и жили в маленькой квартире, которую купил ему отец, – в дальнем конце иерусалимского квартала Кирьят Йовель. Квартиру отец купил после того, как Фима сдался и подписал, в присутствии нотариуса, документ, в котором Фима раз и навсегда отказался от действий и поступков, какие отец определил как “приключение”. Кроме того, Фима обязался возобновить занятия в университете и получить вторую академическую степень. Отец, со своей стороны, обязался оплачивать обучение сына и занятия Яэль по профессиональному усовершенствованию и даже выделил им скромную месячную субсидию на первые пять лет их семейной жизни. С тех пор имя Фимы никогда не всплывало в сплетнях и пересудах иерусалимцев. Закончились приключения. Завершился “год козла” и начались “годы черепахи”. Но в науку он так и не вернулся, не считая, быть может, двух-трех идей, подаренных другу Цви Кропоткину, который неустанно, без перерыва между магистерской и докторской диссертациями, продолжил закладывать ряд за рядом фундамент башни своих исторических исследований. В 1962-м, после уговоров друзей и стараний Цви Кропоткина, Фима издал сборник стихов, написанных им в период короткого брака на Мальте, – “Смерть Августина и воскресение его в объятьях Дульсинеи”. Последующие два года и критики, и читатели видели в поэте Эфраиме Нисане подлинную надежду израильской поэзии. Да только надежда эта угасала с ходом времени, ибо Фима молчал. Просто перестал писать стихи, и все. Каждое утро за Яэль приезжала армейская машина и увозила ее на военную базу, Фима и понятия не имел, где эта база находится. Там Яэль занималась какими-то техническими разработками, сути которых он не понимал, да и, по правде сказать, не очень интересовался. Целое утро слонялся он по квартире, слушал выпуски новостей, стоя съедал все, что находил в холодильнике, спорил с самим собой, с дикторами радио, раздраженно застилал постель, которую Яэль не успела прибрать утром, да, собственно, и не могла этого сделать, потому что он спал, когда она уходила. Покончив с утренней газетой, Фима шел в бакалейную лавку, возвращался с двумя ежедневными газетами, погружался в них до самого вечера, разбрасывая газетные листы по всей квартире. Между газетами и сводками новостей он силком усаживал себя за письменный стол и какое-то время занимался христианской книгой “Pugio Fideu”
[2] отца Раймона Мартини, опубликованной в Париже в 1651 году и призванной раз и навсегда опровергнуть веру “мавров и евреев”. Он хотел по-новому исследовать корни религиозного антисемитизма христиан. Но работа его прервалась, ибо в нем вдруг пробудился туманный интерес к идее “скрытого Бога”. И Фима увлекся перипетиями жизненного пути монаха Эусебиуса Софрониуса Иеронимуса, который изучал иврит у еврейских учителей, поселился в Вифлееме в 386 году, перевел на латынь и Ветхий, и Новый Завет и, возможно, вполне намеренно углубил разрыв между евреями и христианами. Но только эти занятия не утолили жажду Фимы, усталость одолела его, и постепенно он увязал во все более глубоком безделье. Часами, бывало, рылся в энциклопедии, забыв, что же он, собственно, ищет, читал статьи в алфавитном порядке. Почти каждый вечер нахлобучивал истрепанную кепку и отправлялся к кому-нибудь из друзей, спорил с ними до часу ночи о знаменитом “деле Лавона”
[3], о процессе нацистского преступника Эйхмана, пойманного израильской разведкой в Аргентине и переправленного в Израиль, о ракетном кризисе на Кубе, о немецких ученых, разрабатывающих оружие для Египта, о значении визита Папы в Святую землю. Когда Яэль возвращалась с работы и спрашивала его, поел ли он уже, то Фима, бывало, сварливо отвечал: “В чем дело? Где написано, что я должен кушать?” И пока Яэль принимала ванну, он из-за закрытой двери разглагольствовал, кто же на самом деле стоит за убийством президента Кеннеди. Вечером, когда Яэль спрашивала, не планирует ли он и нынче отправиться к Ури или Цвике, дабы сцепиться с ними в жарком споре, он отвечал: “Нет, я отправляюсь на оргию”. А самого себя спрашивал: как это он позволил отцу прилепить себя к этой женщине? Но случалось, он вновь влюблялся в ее сильные пальцы, массировавшие маленькие щиколотки, либо в ее привычку задумчиво тереть глаза с длинными ресницами. И тогда он принимался обхаживать ее, словно стеснительный, восторженный юноша, пока она не позволяла ему прикоснуться к ее телу, и он погружал ее в негу и удовольствие, воодушевленный и точный, внимательный и предупредительный. Бывало, в разгар мелочной ссоры Фима говорил: “Погоди, Яэль, это пройдет, еще немного – и начнется правильная наша жизнь…” Порою субботней ночью они отправлялись побродить по пустынным переулкам на севере города, и он с каким-то сдержанным восторгом рассказывал ей о совокуплениях тела и света у древних мистиков, вызывая в ней этим радость и нежность. И она, бывало, прильнет к нему, прощая ему, что он располнел, что снова забыл надеть чистую рубашку в честь Субботы, его привычку без конца поправлять ее иврит. И возвращались они домой, и занимались любовью, словно преодолевая отчаяние.