В самом деле, не мог же я поверить, что шпионом и белогвардейцем был отец Пашки и Володи Шаклиных, чей портрет висел в их комнате и через несколько лет после того, как отца «взяли».
Случилось это, по-моему, в тридцать седьмом году, когда Павлику было около двух лет, а Володя собирался в первый класс.
Говорили, что за Шаклиным-старшим пришел сосед, который жил в одном из ближних домов и служил «там». С сопровождающими, конечно. И не ночью, как обычно это делалось, а утром. И сказал:
— Извини, Григорий Иванович, надо идти. Если ошибка, скоро вернешься. А у меня работа такая...
Отец Шаклин был болен, маялся желудком, пошел с трудом. Потом, через много лет, стало известно, что он очень скоро умер в тюрьме.
Тетя Лена — мать Пашки и Володи — рассказывала, что, когда наступила эпоха реабилитаций, ее пригласили в КГБ. Молоденький сотрудник в штатском (наверно, лейтенант) Вручил ей пособие за погибшего мужа — кажется, в размере среднемесячной зарплаты. Тетя Лена кинула деньги на стол.
— Господи, ну я-то здесь при чем! — со стоном сказал измученный подобными сценами лейтенантик. — Меня тогда на свете не было!
Наверно, он был прав по-своему. Но правота тети Лены была неизмеримо больше... А того энкавэдэшника, который так «по-соседски» забрал Шаклина, тоже, говорят, вскоре взяли. Тоже как врага народа.
Впрочем, не исключено, что я путаю события. Я знаю их по рассказам мамы и других взрослых. Но от путаницы в частностях события эти не делаются менее страшными...
Кстати, в тех же рассказах я слышал, будто в вину Пашкиному отцу вменялось то, что он мастерил из бумаги и коллекционировал солдатиков разных стран — среди них были и представители капиталистических армий! А это — сплошная контрреволюция.
Солдатиков почему-то не конфисковали. Они хранились дома у Шаклиных в пухлой конторской папке, и мы с Пашкой иногда играли ими...
Я представляю, с каким чувством смотрела от калитки тетя Лена на проходивших мимо арестантов. Надеялась, наверно, что и ее муж где-нибудь так же — под конвоем, но все-таки живой...
31.03.97
О СТРАШНОМ
Видимо, от этих вот посещений патрулей, от приглушенных, с полунамеками, разговоров взрослых, от их постоянной боязни «синих фуражек» (которые носили тогда чины НКВД), от рассказов о зверствах фашистов на оккупированных землях во мне и родилось тогда это чувство — особый вид страха перед злой непонятной силой.
Сила эта могла проявить себя самым неожиданным образом: в безотчетной боязни за маму, за брата, за сестру; в страхе перед темным углом в сенях, который еще вчера вовсе не пугал; в назойливом опасении, что вот-вот постучит в дверь цыганка и сунет меня в мешок и никто не посмеет заступиться. Но эти страхи все-таки можно было прогнать при свете дня. А вот сны...
Помню сон, что солнце стало черным (я потом не удивился, прочитав у Шолохова про «ослепительно черное солнце»). Оно сделалось черным, но при этом еще более слепящим и знойным. Под таким солнцем по городу сновали непонятные существа на круглых медных, похожих на начищенные самовары автомобильчиках. Это были не то марсиа-не (про которых рассказывал Пашка), не то фашисты. А возможно — те и другие сразу. Они наводили свой порядок (по-немецки «орднунг» — так говорил брат). Суть порядка была неясна, но то, что она зловеща, чувствовалось всеми нервами. В воздухе неслышно разносилось известие, что скоро будут «брать». Но на самом деле все происходило еще страшнее. Они никого не брали, просто с шелестом проносились на автомобильчиках, и позади них оставалась пустота. Как эта пустота выглядела, я не могу описать. Просто т а м н и ч е г о н е б ы л о.
Другой сон казался еще страшнее, поскольку в нем полно было бытовых подробностей.
По приказу какого-то начальства в городе появился детский палач. Он ездил по улицам на телеге, в которую запряжена была сонная тощая кобыла. Тяжелая телега представляла собой нечто вроде низкого эшафота. На эшафоте был крепко установлен обшарпанный, забрызганный бурыми засохшими каплями стул.
Палач на телеге неторопливо перемещался по городу и «брал» детей то ли наугад, то ли по списку. Если и существовал список, то непонятно, по какому признаку в него заносили. Палач мог забрать и непослушного, неумытого мальчишку, и примерную девочку, которая в школе училась только на «отлично».
Он останавливался у очередной калитки и бесцветным голосом, негромко называл имя. И дети шли. Почему-то никому не приходило в голову попытаться убежать, спрятаться, никто не сопротивлялся. Палач — небритый плюгавенький мужичок в мешковатом сером кителе и плоской полувоенной фуражечке — усаживал мальчика или девочку на стул, приматывал к спинке веревкой. И ласково спрашивал:
— А шея-то у тебя чистая?
Жертва почему-то обязательно кивала и торопливо говорила, что да, конечно, чистая.
— Вот и хорошо. Я сейчас, это быстренько... — и вытягивал из-под кителя не то меч, не то саблю — широкое лезвие вроде пилы, с зубчиками по одному краю. И с пятнами ржавчины.
Что делалось дальше, я ни разу не видел. Видел только кобылу, которая сонно поматывала головой, а потом вдруг вздрагивала и коротко ржала...
Я знал, что каждый час этот дядька с ржавой пилой может приехать и за мной. И я тоже пойду — вялый от страха и покорный, и никто не заступится: ни мама, ни брат, ни сестра, ни соседи. Потому что так надо.
А Пашка Шaклин (в этом же сне) говорил с оттенком гордости:
— Меня он тоже, наверно, вызовет. Только привязывать к стулу не будет. Я пионер. Пионерам полагается умирать стоя...
Интересно, что на самом деле он тогда еще не был пионером. В ту пору мне исполнилось пять лет, а Пашка только-только пошел во второй класс...
Этот сон я видел несколько раз, и в нем страшнее боязни за себя было ощущение всеобщей покорности, всевластия злой силы...
Было у сна и окончание. Неожиданное. Палач поселился у нас в квартире, в проходной комнатке, которая называлась «прихожая». До войны там жили то моя сестра Миля, то мой дядюшка — дядя Боря, а во время войны мама стала сдавать ее квартирантам. Квартиранты не всегда доставались по выбору. Порой начальница домоуправления Устюжанина приводила кого-то из эвакуированных, и тут ничего не поделаешь — приказ.
Видимо, Устюжанина и прислала этого дядьку с пилой (во сне). А кобылу и телегу поместили в сарае, вместе с коровой Таисии Тихоновны.
Я понимал, что ни меня, ни Пашку такой поворот событий не спасет. Пускай палач — наш квартирант, это ничего не меняет. Он не будет относиться к нам по-соседски, если мы окажемся в том списке.
Когда палач куда-то ушел, я пробрался в комнатку и увидел в углу за печкой-голландкой тот самый инструмент. Оглядываясь и обмирая, вытащил я его на свет — за деревянную с медными клепками ручку (похожую на ручку большого кухонного ножа). Я понимал, что без этой штуки палач уже не палач.