Странно было слышать это интеллигентное «извините» от такого вот явно уличного обитателя.
«Нет, — говорю, — я бывший часовой мастер, а ныне пенсионер…»
И тут подходит моя очередь. А он все еще будто чего-то ждет.
«Подожди, я куплю молока, потом побеседуем, если хочешь…»
И он дождался. Стоит, ковыряет башмаком траву и спрашивает:
«А вы можете дать мне чуть-чуть молока? Вот сюда…» — и делает вот так, лодочкой, ладошки. А они у него немытые, наверно, неделю.
«Знаешь что, пей лучше из бидона…»
«Правда?.. Вы не бойтесь, я не заразный… А сколько можно пить?»
«Сколько влезет. Здесь три литра».
Влезла в него половина бидона, не меньше. Сказал спасибо и опять стоит, поглядывает исподлобья. И мне взять вот так и уйти от него как-то неловко.
«Знаешь, голубчик, одним молоком сыт не будешь. Если хочешь, пойдем ко мне. Картошку пожарим…»
Он и пошел. А когда оказался здесь, заоглядывался. Тут меня взял, по правде говоря, запоздалый страх: а вдруг он ста-шит что-нибудь и сбежит? Не по злобе, а просто по образу своей жизни. Ведь явный же беспризорник. И представь себе, он мои мысли угадал:
«Не бойтесь, — говорит, — я у вас ничего не украду. Я у тех, кто меня кормит, никогда ничего не утаскивал…»
Поел он жареную картошку, но немного. И вдруг:
«Спасибо, я больше не могу…»
«Наелся?»
«Нет, глотать больно…» — И глаза у него слишком блестящие. Я потрогал лоб — батюшки мои! Наверно, под сорок…
«Ложись, — говорю, — на диван». И мокрое полотенце ему на голову. А сам думаю: «Ладно, если ангина, а если дифтерит? Об этой заразе только и говорят в разных медицинских передачах… Врача вызывать? А что я скажу в поликлинике? Я даже не знаю, где она, детская-то…»
— И медицинский полис потребовали бы.
— Возможно… А он опять про мои мысли догадался:
«Только не надо врача. Меня в детский приемник заберут… У меня быстро все пройдет, вы не бойтесь…»
Ну и правда, жар быстро прошел у него. Только вялый он сделался, взмок и еле языком вяжет:
«Вы не бойтесь, я полежу немного и пойду».
«Куда же ты пойдешь?»
Молчит.
Я говорю:
«Рассказывай, кто ты и откуда».
Вот тогда он слабым голосом и выложил мне свое жизнеописание… А потом предупреждает тихо, но решительно:
«Только не отдавайте меня в милицию. Опять затаскают по приемникам. Ячерез это уже прошел…»
«Ну, а где жить-то будешь?»
Вот тут-то он и сказал:
«А можно у вас? Хоть немного. Я вам помогать буду…»
Я, наверно, проявил слабость характера. Но сказать «уходи»… Понимаешь, Саша, язык у меня не повернулся…
Мы уже не стояли у дверей, а сидели на диване напротив часов. Они качали медный маятник. Все, мол, понятно, мы на своем веку и не такое видали.
Геннадий Маркович правду сказал: не было у него большого опыта, как общаться с детьми. Те, кто думают, будто умеют это, разговаривают с мальчишками… ну, как с мальчишками. А Геннадий Маркович говорил со мной, будто со взрослым соседом, который зашел его проведать. Делился заботами. Я не удивился бы, если бы он вдруг сказал мне «вы».
Нет, на «вы» он не обращался, но разговаривал всерьез. И с горечью.
— С тех пор я живу в страхе. Он то валится с очередной хворью, то исчезает до позднего вечера и я не могу найти себе места… Однажды приходит с огромным синяком. Говорит, что продавал газеты и его побили другие мальчишки. Конкуренты, так сказать.
«Зачем ты, — говорю, — полез в это дело? Тоже мне коммерсант».
А он:
«Заработать хотел. Вы и так вон сколько на меня тратите…»
Господи, да какие тут траты! Разве в этом дело? Я просто не знаю, как быть. Придет осень, ему надо в школу, а у него же никаких документов! И кто я ему? Не родня, не опекун. Мне скажут: какое вы имеете право держать у себя чужого ребенка? И ребенок — опять в бега. А я… во-первых, как-никак отвечаю теперь за него. Да и привязался уже, надо сказать. Вроде как родная душа появилась на старости лет… Но что я могу? Его надо учить, надо лечить…
Я сидел — без вины виноватый. Чем я мог помочь? Привести домой юного беженца и сказать: «Можно он будет жить у нас?» Представляю круглые от ужаса мамины глаза: «Для начала он перезаразит нас чем только возможно! А потом унесет из квартиры последнее!» А отец? Пожмет плечами: «Мы не можем облагодетельствовать всех несчастных. Это дело государства». Даже бабушка и та, скорее всего, жалобно охнет: «Алик! Мы же и без того еле сводим концы с концами…»
Я нерешительно сказал:
— Ну, насчет «лечить» Ивка ведь обещал…
— Ты думаешь, этот мальчик говорил всерьез?
— Да. Ивка такой. Он зря не говорит… Может быть, мама его сумеет выхлопотать Арунасу медицинский полис. Это ведь уже будет документ. По нему можно, наверно, выписать и другие. Вы можете сказать всякому начальству, что Арунас ваш родственник и никого у него больше нет, потому что беженец…
— Сказать-то я могу… Я много чего могу. Кроме одного… Мне семьдесят второй год. В этом возрасте люди идут по жизни, как по минному полю. Сегодня есть человек, а завтра…
— Ну, зачем вы так! Прямо как моя бабушка… Иногда люди и до ста лет живут!
— Я, Саша, часовой мастер. Я умею слушать механизмы. Бывает, что часы останавливаются из-за отдельной поломки. А бывает, что у механизма общая усталость. Он состарился целиком. Заводишь его, а он через минуту останавливается. Толкнешь, он тикнет два раза, и опять тишина… Вот и я теперь такой же. Мой маятник ходит туда-сюда по инерции. Но в любой момент может случиться такое, когда ремонт уже бесполезен. И тогда что?.. Я могу завешать ребенку это убогое жилье, остатки коллекции, но куда он денется один? Кому они сейчас нужные такие? В этом обалдевшем от зла и равнодушия мире…
«В Озме…»
Я по-прежнему не знал, что сказать (а свернувшийся калачиком Арунас все так же бесшумно спал в кресле).
Геннадий Маркович с трудом поднялся с дивана.
— Саша… ну, ты, значит, еще зайдешь к нам, да? И твой брат…
— Брат?
— А разве Ивка не братишка твой? Вы так похожи… Не внешностью, а… внутренне, так сказать. Извини, если ошибся…
— Да нет, все правильно, — неожиданно сказал я. — Конечно, мы придем, Ивка же обещал. И я… Надо ведь и часы будет проверять… Если они остановятся, вы не думайте, что это плохая примета. Это значит, опять к вам пробрался Ква-силий. Ему триста лет, а характер как у маленького…
И я заспешил домой.