— Александр! — ахнула мама. Словно защищаясь.
А отец приподнялся с табурета.
— Ты что это сопли распустил? Срам… Может, надеешься откосить от армейской службы?
— Не буду я косить. На это, между прочим, тоже смелость нужна: могут ведь посадить. А со мной все будет просто…
Я смотрел за окно, почти прямо на низкое солнце. От этого слезились глаза. Мама наконец решительно сообщила:
— Президент обещал, что скоро не будет никаких военных призывов, а будет профессиональная армия.
— Президент много чего обещает, — сказал я. — То и дело слышим, что война окончена. А по телику каждый вечер сводки об убитых.
— Сопли подотри, — тяжело сказал отец. — Тоже мне, он судит президента.
— Не сужу, а… профессиональная армия — это еще когда. Ладно, меня, может, и не заберут. А моему брату Алексею она светит вполне.
Я нарочно сказал так — «моему брату Алексею». Отец отвернулся к окну.
Мама решительно выговорила:
— Все эти горячие точки скоро кончатся. Не может этот ужас длиться без конца.
Бабушка сказала у меня за спиной:
— Может. Это длится не меньше девяноста лет. По крайней мере с Порт-Артура…
Отец будто обрадовался:
— Ну, конечно! Ольга Георгиевна всегда обеспечивает тылы любимому внуку.
— Не надо мне никаких тылов… Меня уже кончили воспитывать? Или еще?
— Я думаю, тебе завтра следует извиниться перед Клавдией Борисовной, — сообщила мама. — И… перед тем мальчиком.
Я зажмурился. От солнца плавали в глазах разноцветные пятна. Как рисунки на Ивкином костюме. Я глубоко вздохнул и объявил:
— Можете распилить меня ржавой ножовкой. Можете жечь живьем. Можете выгнать из дома. Все равно я перед ними извиняться не буду. Пускай я трус, но не настолько же…
— Признать свои ошибки — не трусость, а наоборот, — назидательно произнесла мама.
— Это когда они есть. А если нет?
— Ты невозможный ребенок. Мы… не хотим с тобой больше разговаривать.
— Ну и пожалуйста…
Я нырнул под локоть бабушки и ушел на кухню.
Здесь было темнее, кухонное окно выходило на восток. Из него я видел крыши одноэтажных домов, школу номер двадцать девять, сады и огороды. Где-то за ними, в ольховой гуще, пряталась речка Стеклянка. За ней стояли густые темные сосны. Сейчас они были позолочены солнцем, но все равно казались сумрачными. Похоже на старый парк или на кладбище.
Но я уже знал, что гам не парк и не кладбище, а роща, в которой прячется какое-то секретное учреждение. Лаборатории какие-то. Рощу окружал забор с колючей проволокой. Про секреты этой зоны говорили всякое.
Над соснами появился птичий треугольник. Толи гуси, то ли журавли, я не разбирался. А может, аисты? Нет, у нас они не водятся. Я по крайней мере никогда не видал…
Зато есть песня.
Я оглянулся на дверь. Достал с самодельной полки кассету. Телевизор стоял здесь: кухня была просторная, почти что гостиная, тут мы и смотрели передачи. Но пока сюда никто не шел, переживали, наверно. А я… я железный, что ли?
Включил, поставил кассету.
На экране появились мальчишки в белых флотских брюках и оранжевых рубашках. В три шеренги.
И вот песня:
Зная, что зима не за горами,
Что озера скроет черный лед,
Аисты с подросшими птенцами
Собрались в осенний перелет…
А дальше — об аистенке, который слабее других и может не долететь до далекого Юга.
Один мальчик стоял впереди хора. Он-то и был аистенком, пел тонко и чисто:
Знаю, вам нельзя меня оставить:
Не простят измену небеса.
Только, чтоб не сдерживать всю стаю,
Я сложу, наверно, крылья сам.
И помчится море мне навстречу,
И тугая соль ударит в грудь.
И в глазах умрет закатный вечер,
И не станет больно мне ничуть…
Я вдруг понял, что солист похож на Ивку. Волосы, правда, не такие летучие и светлые, но лицо — похожее. И не только лицо. По-моему, у этого мальчика была такая же ясная, как у Ивки, душа. И… может быть, он тоже тревожился за старшего брата.
Господа взрослые, что же вы творите на нашей земле! Может, мы, дети, лишние на ней? И вы решили, что многих, кому уже восемнадцать, можно под корень?
«А дети? — будто возразил мне такой «взрослый». — Вы-то чем лучше? Мало вас, бандитов, в свои юные годы? Откуда вы такие?»
Я не знал откуда. Хотя нет, я догадывался. Я огрызнулся: «От вас! От вашего озверелого мира. Бандиты — они те, кого с самого рождения никто не любил!» — «Ну, так возьми и полюби! Лыкунчика, Вальдштейна…» — «Издеваешься, да? Дурак…»
Я мотнул головой и снова стал смотреть на экран.
Да, солист явно походил на Ивку. И многие в хоре были на кого-то похожи. Вон те рыженькие близнецы — на Витю Брусилова, одного из «поповичей». А этот, в очках, — на Олега Птахина из моего нынешнего класса. А небольшой, чернявенький — на Рената Латыпова… Но все они были как-то чище, красивее. Песня будто озаряла их изнутри. Каждого… И вон того, тонкошеего, с белобрысой челкой и желтыми глазами… Тьфу ты, наваждение!
Но нет, лицом он, может, и похож на Вячика Вальдштейна, но… все равно не похож. На такого разве поднялась бы у меня рука? Даже со страха… Да и страха бы не было.
Месяц, очень маленький и тонкий,
Тихо встал в надсолнечной дали.
Светит, словно просит аистенка:
«Дотяни, дружок мой, до земли…»
…Отец однажды услышал эту песню и сказал, что она неправильная.
— Аисты не летают над открытым морем. Они мигрируют на юг через Сахару.
— Это же просто песня! Она не про географию!
— Песне тоже нужна точность. Особенно если про полет.
Я не поленился, взял первый том «Мира животных» (тогда
у нас была большая библиотека). Прочитал про аистов.
— Они пересекают в полете Гибралтарский пролив.
— Он же совсем не широкий.
Я сказал:
— Много ли надо измученному аистенку?
Отец посмотрел внимательно.
— Ты его жалеешь? Или… себя?
Я тогда проглотил это молча. Пожал плечами. А сейчас вспомнил, и стало в горле колюче — не продохнуть. Я перемотал пленку и пустил песню снова. Лбом вдавился в оконный переплет.
Тихо вошла мама. Тронула за плечо. Я не обернулся.