Весной ей всегда тревожно, и ничего с этим нельзя поделать.
И сейчас ей тревожно от его руки, от его золотистых глаз, от
того, что он рядом, такой высокий, незнакомо пахнущий, в распахнутой куртке!..
Зачем он спрашивает?.. И так все ясно.
– Я люблю Пасху, – сказала Тата, чтобы не отвечать про
весну. – Мы всегда куличи печем. Это семейная традиция. Я как раз сейчас должна
метаться по магазинам и покупать муку, изюм и масло. В куличи нужно очень много
масла. И это очень долгая история – куличи, а я вместо этого, видите, с вами
иду к вашему другу!
– Во-первых, я счастлив, что вы идете со мной к моему другу.
А во-вторых, куличи можно и в булочной купить. Зачем вы их сами печете?
– В магазине? – переспросила Тата и засмеялась.
Покупать куличи в булочной казалось ей дикостью.
Бабушка Татьяна Львовна говаривала, что чем покупать кулич в
магазине, лучше тогда совсем без него!..
Еще Татьяна Львовна говорила, что весь смысл кулича в том,
что пекут его с любовью, с радостью, предвкушая еще большую пасхальную радость,
а вовсе не в том, чтоб в какой-то определенный день весны взять да и съесть
кусок сдобной булки! Ее можно и просто так в любой день съесть, без всякой
Пасхи!
А еще Татьяна Львовна говорила, что даже в войну, в
эвакуации, когда ничего невозможно было ни купить, ни достать, как-то
ухитрялись, меняли на молоко, муку и масло последние вещички или немудреное
прабабушкино золото, полученное в наследство, только куличи все равно пекли. И
не было за годы войны ни одной Пасхи без кулича!
А еще Татьяна Львовна утверждала, что для этого тайного и
многотрудного дела все женщины семьи должны собраться вместе, все должны
поучаствовать и все должны думать о любви. И только в этом случае кулич
получится такой, каким ему должно быть, – пышный, легкий, пропеченный, с
глянцевыми спинками запекшихся изюминок на высокой золотистой маковке.
И все это она рассказала Олегу, радуясь тому, что он слушает
так внимательно, с таким искренним интересом, и ей даже жалко стало, когда он
вдруг придержал ее за руку и сказал:
– Мы пришли.
С жестяной крыши над крылечком потоком лилась вода, прямо на
голый обмороженный куст, каждая веточка была в ледяном панцире. По трубе
скатывались оттаявшие льдины, вылетали на тротуар и рассыпались под ногами, как
осколки битого стекла. В окошках, забранных чугунными старинными решетками,
горел уютный свет и двигались какие-то тени.
– Заходите, Тата. Там внизу тоже интересно, но мы сначала
пойдем повыше.
Оставляя мокрые следы на чугунной ажурной лестнице,
почему-то напомнившей Тате пьесу Островского, они поднялись на второй этаж.
Олег открыл дверь. Меланхолически прозвонил колокольчик, и
они оказались в тесно заставленной комнатушке с высоким сводчатым потолком.
– Да, да! – прокричали откуда-то. – Я слышу!
На стенах висели светильники в виде купидонов и виноградных
гроздьев. С потолка низвергались люстры таких размеров, что нижние тонкие
стеклянные лепестки почти касались темного паркетного пола. Какие-то эскизы
навалены кучей в углу, а на столе с потертой кожаной крышкой валялись свернутые
в трубку рисунки, стоял старинный чернильный прибор – одной крышки не хватало,
и из чернильницы торчали карандаши, – и ноутбук примостился рядышком, и
допотопный черный телефон на стене.
Тата думала, что он тоже продается, но в этот момент он
вдруг позвонил – громким, требовательным, залихватским звоном!
Здесь было удивительно тепло и пахло пылью, сухими цветами
и, пожалуй, полиролью.
– Нравится? – тихонько спросил Олег.
Тата покивала. Глаза у нее горели.
Она стала разматывать шарф, и Олег тихонько взял его у нее
из рук и положил рядом со своим рюкзаком на кожаный обшарпанный диван, стоявший
при входе.
Телефон позвонил-позвонил и перестал.
– Я же сказал, иду! – нетерпеливо повторил тот же голос, и
теперь Тата поняла, что он доносится откуда-то сверху. – Я здесь! И звонят, и
звонят!.. И идут, и идут!..
Со стремянки, широко расставившей латунные ноги в дальнем
конце этой необыкновенной комнаты, у самого окна, спустился лохматый молодой
человек в очках. В руках у него был купидон, держащий свечной рожок.
– Ага, – сказал молодой человек с удовольствием, – вот это
кто!..
– Привет, – поздоровался Олег. – Тата, познакомьтесь, это
Игорь, мой приятель. Мы вместе в институте учились. А это Татьяна, моя…
коллега. Мы просто гуляли и решили к тебе зайти. Нам ничего особенно не нужно,
так что ты не обращай на нас внимания.
– Как же мне не обращать внимания, когда ты приводишь ко мне
таких красивых женщин, – лохматый Игорь поклонился Тате. Свитер болтался и
шевелился на нем, как будто снятый с человека примерно раза в два больше. – Да
еще без предупреждения!
– Здравствуйте! – весело поздоровалась Тата.
Почему-то этому очкастому, отвесившему ей комплимент, она
моментально поверила.
– Значит, вы гуляете? И просто так зашли? Ни за что не
поверю! Наверняка не просто гуляете и не просто зашли! Скажите, прекрасная
Татьяна, может быть, вам все-таки что-нибудь нужно? Может быть, вы художник и
оформляете дом какого-нибудь нувориша, и вам понадобилось нечто особенное? И
мой друг вспомнил обо мне, бедном хранителе старины и любителе всякого хлама, и
привел вас сюда?
Он трепался как-то так, что Тата моментально простила ему и
«прекрасную Татьяну», и подозрение в том, что она «художник».
– Смотрите, какой чудный купидончик! – И он жестом фокусника
сунул к самому ее носу бронзовую фигурку. – Обратите внимание, как он лукав и в
то же время мудр! Стрела купидона никого не поражает напрасно, не так ли, мой
бедный друг? – Это было сказано Олегу. – Нет, что ни говорите, а модерн был
лучшим из направлений в искусстве!
– А по-моему, нисколько он не мудр, – заметила
развеселившаяся Тата и взяла купидона, оказавшегося на удивление тяжелым, из
рук лохматого и очкастого. – Да и вообще это просто бронзовая поделка, и хороша
она только тем, что отлили ее в девятисотом году!
– В девятьсот восьмом, – поправил лохматый с удовольствием,
сложил на груди костлявые руки и подбодрил: – Продолжайте, продолжайте!
– Точно так же, как этот купидон, хороши кобальтовые чашки
Ломоносовского завода из сервиза моей бабушки! Лет через пятьдесят о них будут
говорить, что это произведение искусства украсит собой любую коллекцию!
Художники-реалисты середины пятидесятых годов двадцатого века нашли свой способ
выразить протест диктатуре – посмотрите, как глубок этот синий цвет! А какова
золотая окантовка! Ее ширина составляет ровно семнадцать миллиметров, и что
это, если не намек на пролетарскую революцию семнадцатого года?