До сих пор Мантейфель, опираясь слегка рукой на письменный стол и опустив взгляд, оставался неподвижен. Теперь он приподнялся и посмотрел прямо в глаза министру‑президенту, который в сильном волнении, с каким‑то боязливым напряжением ждал его ответа.
— Граф, — сказал он спокойным голосом, в котором, однако, слегка угадывался более теплый оттенок, — вы касаетесь струны, которая, как вы знаете, звучит в каждом пруссаке и тон которой проходит и через мою жизнь. Кто станет отрицать, что есть моменты, в которые спасает только смелое действие, кто станет отрицать, что Пруссия, энергично пользуясь такими моментами, стала тем, что она теперь! Но стоим перед таким моментом сейчас — этого никто из смертных безошибочно решить не может, и я не стану с вами препираться: судить об этом по долгу и совести и действовать сообразно полученным заключениям — дело того, кто в такие моменты стоит у ступеней престола. Вы находитесь на таком месте, и вам, что бы ни случилось, придется отвечать перед историей, отечеством и королем. Вам и решать, что нужно делать, и я ни в коем случае не хотел бы ставить под сомнение ваше решение. Но есть еще вопрос — не пугайтесь, он будет последний, хотя, может быть, самый существенный.
Мантейфель сделал шаг к Бисмарку и спросил, понизив голос на один тон и придав ему этим еще большую выразительность:
— Если в этой азартной игре карта выпадет против вас, если расчет шансов окажется ошибочным — мы все можем ошибаться, — если тогда победоносный противник захватит власть и к давно подготовленным замыслам прибавит высокомерие победы, а на нашей стороне останется горечь неудачи, то какие у вас составлены планы, какие сделаны приготовления, чтобы предохранить тогда Пруссию от крайней опасности, быть может, от совершенной погибели? Вы знаете, я всегда придерживался правила, что хороший генерал прежде всего должен думать об отступлении и обеспечить его, поэтому вы найдете мой вопрос естественным и поймете, какое значение я ему придаю.
Оживленно‑напряженное и взволнованное лицо Бисмарка подернулось надменным и холодным спокойствием, губы его нервно дрогнули, глаза сверкнули точно острие меча. Он заговорил тем металлически вибрирующим тоном, который в известные моменты способен принимать его голос:
— Если б я считал возможным, если б я думал, что прусскую армию способна разбить Австрия, я не был бы прусским министром!
При этих словах, высказанных тоном глубочайшего убеждения, Мантейфель отступил шаг назад и взглянул с выражением удивления и непонимания в просветлевшее и самоуверенное лицо министра‑президента. Затем он медленно отошел в сторону, взялся за шляпу и, со спокойной вежливостью поклонясь Бисмарку, тоном обыкновенного салонного разговора промолвил:
— Кажется, цель нашей беседы достигнута, и я не смею дольше посягать на ваше время, принадлежащее многосложным обязанностям.
Оживление Бисмарка перешло в выражение болезненной скорби, и он отвечал печально:
— Цель не достигнута. Скажите лучше, что не хотите больше высказываться, так как мы стоим на крайних точках, между которыми нет ничего общего.
— Если это так, то не будет ни смысла, ни пользы, если мы продолжим вращаться долее в таких отдаленных сферах. Но я думаю, — прибавил он, слегка улыбаясь, — в одном отношении мы с вами сойдемся: в том, что время слишком дорого, чтобы тратить его на бесполезные слова.
— Так будьте здоровы, — сказал Бисмарк, крепко пожимая Мантейфелю руку, — вы оставляете меня беднее одной надеждой, слабее одной поддержкой.
— Вы не нуждаетесь в посторонней поддержке, — отвечал Мантейфель. — Но что бы ни случилось, будьте убеждены, что мои искренние чаяния устремлены на целость, величие и славу Пруссии.
И с легким поклоном он пошел к двери.
Бисмарк проводил его молча до аванзалы, затем вернулся к письменному столу, за которым просидел несколько минут в глубоком раздумье.
— Все, все! — крикнул он вдруг, вскочив и быстро зашагав по комнате. — Все поют ту же песню, говорят об ответственности, об опасностях, об ужасах войны! Но разве я не сознаю ответственности, не вижу опасностей, остаюсь холоден при мысли о бедствиях войны? Но именно потому, что я вижу опасность, я не могу отступать перед этими ужасами, не могу слагать с себя ответственности. Я знаю, почему большинство старается удержать меня от смелого шага: либеральные парламентаристы боятся пушечного грома, они боятся даже победы, и все слабоумные, которые хотели бы в трусливой косности ухватиться за Сегодня, чтобы не встретить лицом к лицу Завтра, ведь они никогда не хотят ничего честного и твердого, остаются теми же во все времена истории. Но Мантефель — человек дела и мужества, знает опасность и не боится ее, но и он тут отступает. Это серьезнее — одно слово этого человека могло бы поднять на воздух, как перышко, целый мир парламентских говорунов, дипломатов и бюрократов… Он хочет приготовить отступление!
Бисмарк простоял с минуту молча и в раздумье.
— И разве он не прав? — опять заговорил министр‑президент глухо и мрачно. — Если последует неудача, враги восторжествуют, Пруссия погнется — сломится, что тогда? Отступить, как легкомысленный игрок, осужденный всеми, всей последующей историей, став посмешищем презренной толпы? Но, с другой стороны, отстраниться с сознанием победы в сердце, упустить момент и вместе с ним то великое, могучее будущее Пруссии, которое я вижу перед собой так ясно…
Минутной утраты
Не вернет никакая вечность…
И он опять постоял молча, глядя задумчиво на пол.
— О, кто покажет мне свет в этой тьме! — произнес Бисмарк тоскливо. — Я хочу видеть небо, мне нужны воздух и простор… — Схватив легкую шляпу, он быстро спустился по лестнице и, пройдя двор, углубился в темные аллеи большого сада, примыкавшего к дому министерства иностранных дел.
В то же самое время в нарядной и ярко освещенной гостиной того же здания сидели пожилая дама и молодая девушка, занятые легким женским рукодельем. В стороне стоял чайный стол, и веселое пламя заставляло воду в чайнике напевать ту своеобразную песенку, которая для англичан, вкупе с чириканьем сверчка, составляет музыку домашнего очага, мелодичный привет родины.
Дамы были: госпожа Бисмарк, супруга министра‑президента, и ее дочь. Возле них сидел советник посольства фон Кейделль, ближайшее доверенное лицо своего начальника.
Говорили о берлинских новостях дня, о театрах и обо всем прочем, способном интересовать общество. Госпожа Бисмарк часто с тревогой и озабоченностью поглядывала на дверь.
— Не знаете ли, кто у моего мужа? — обратилась она к советнику посольства. — Я боюсь, что такой чрезмерный труд серьезно повредит его здоровью, и мне в самом деле досадно каждое посещение, сокращающее немногие минуты отдыха, которые он проводит вечером у нас и которые хоть отчасти успокаивают напряжение нервов.
— Насколько мне известно, — отвечал Кейделль, — у него нет больше никого и он, вероятно, заканчивает какие‑нибудь спешные дела.