— Да, хочу, — отвечал Бисмарк, не повысив тона, не сделав ни малейшего движения, но голос его прозвучал так странно, что эти два слова отдались по комнате каким‑то металлическим эхом, точно лязгнуло оружие, а в глазах его, неуклонно устремленных на Мантейфеля, вспыхнул электрический свет.
Так же, когда меч Лаокоона коснулся Троянского коня, из его недр забряцало греческое оружие — первые звуки того страшного аккорда, от которого пали стены Пергама и который, срываясь со струн Гомеровой лиры, уже две тысячи лет волнует человеческие сердца
[5].
— Вам, конечно, небезызвестно, — продолжал Мантейфель, — что вас ожидает самое решительное противодействие, что вам придется вступить в борьбу, и очень скоро, так как противная сторона также горячо желает окончательного решения.
— Я это знаю, — отвечал Бисмарк.
— Итак, — продолжал Мантейфель, — теперь вопрос в средствах. У вас есть, во‑первых, прусская армия — весьма существенное, тяжеловесное средство, у этой армии есть преимущества, которых я не понимаю, но которые весьма важны по отзывам военных: игольчатые ружья, артиллерия, генеральный штаб. Но нужно принять в соображение и другие факторы: союзы и общественное мнение. Союзы кажутся мне весьма сомнительными. Франция? Вы лучше меня знаете, в каких мы отношениях с Молчаливым. Англия будет ждать развязки, Россия надежна. Общественное мнение…
— Разве у нас есть общественное мнение? — прервал Бисмарк.
Мантейфель тонко улыбнулся и продолжал:
— Общественное мнение при обыкновенных условиях есть эффектная декорация, которая неминуемо производит живое впечатление на массу публики, изображая то бурное море Фиески, то светлое облачко в Эгмонтовой темнице
[6]. Для машинистов же за кулисами это не что иное, как механизм, который, повинуясь дернутой веревке, появляется в надлежащее время и в надлежащем месте. Я думаю, нам обоим знакомы и кулисы и механизм. Но есть другое общественное мнение, которое приходит и существует как ветер, неосязаемое и неудержимое, и такое же ужасное, когда он превращается в бурю. Борьба, предстоящая в близком будущем, будет борьбой немца против немца, и в такой борьбе общественное мнение неизбежно предъявит свои права. Оно явится или могущественным союзником, или грозным врагом — грозным особенно для побежденных, которым беспощадно прокричит vae victis!
[7] Германия в целом настроена против войны еще сильнее, чем Пруссия, и это необходимо иметь в виду в соображениях о прусской армии.
Бисмарк живо возразил:
— Неужели вы полагаете, что…
— Прусская армия забудет свой долг и откажется идти? — закончил Мантейфель. — Нет, отнюдь нет: могут случиться частные уклонения в ландвере
[8], но то будут единичные явления, и армия исполнит свою обязанность — она воплощение долга. Но неужели вы станете отрицать громадную разницу между долгом, исполненным с радостью и вдохновением, и долгом, исполненным неохотно и с отвращением?
— Радость и вдохновение придут за успехом.
— А до того?
— До того будет исполнен долг.
— Хорошо, — сказал Мантейфель. — Не сомневаюсь, что так будет, я хотел только поставить вам на вид, что могущественный и значительный фактор в этом деле будет не за, а против вас.
— Я в этом отношении согласен с вами, — сказал Бисмарк, помолчав немного. — В настоящую минуту против меня то общественное мнение, которое вы так удачно сравнили с ветром. Только оно переменится так же быстро, как ветер. Но я не могу целиком с вами согласиться. Конечно, поверхностно образованное общество, дешевый либерализм гостиных и пивных говорит о той Германии, которая для них сделалась постоянной мечтой, не приемлет «гражданской» и «братской» войны против Австрии, — но поверьте мне, в прусском народе этого нет, стало быть, нет и в армии, вышедшей из этого народа. Народ видит в государстве Марии‑Терезии врага на своей границе, врага того прусского духа, который вдохнул в монархию старый Фриц. А те болтуны и фразеологи? О, их и их общественного мнения я не боюсь — они, как флюгер под ветром, повернутся к успеху.
— Я согласен с вами отчасти, но не вполне. Успех? Но подготовлен ли он? Мы коснулись двух фактов, теперь перейдем к третьему, может быть, важнейшему — к союзам. В каких вы отношениях с Францией, с Наполеоном Третьим?
При этом прямом вопросе, резкость которого выражалась как в остром, как сталь, взгляде, так и в тоне голоса, губы Бисмарка чуть‑чуть дрогнули, и по лицу его проскользнуло нечто вроде неуверенности, сомнения или недоверия, или всего этого одновременно. Оно, однако, так же быстро исчезло, и он отвечал спокойно и невозмутимо, как прежде:
— В хороших, в таких хороших, в каких можно быть с этим загадочным сфинксом.
— У вас есть обещание, удостоверение или, лучше того, личное слово Наполеона? — спросил Мантейфель.
— Вы допрашиваете строго, — отвечал Бисмарк, — но ведь я стою перед моим учителем, так выслушайте же, что в этом отношении сделано и как обстоит ситуация. Уже два года тому назад, в ноябре тысяча восемьсот шестьдесят четвертого, я говорил с императором по поводу датского вопроса — он живо желал присоединения Северного Шлезвига к Дании, — о затруднительном положении прусской монархии, расколотой на две части. Я указывал ему на то, как нерационально было бы учреждение нового маленького государства на севере и что гораздо лучше было бы для Дании иметь соседом большое, могущественное государство, нежели двор князька на своей границе, претендующего на датский престол. Император выслушал все, несколькими словами, казалось, одобрил мой взгляд на необходимость исправления прусской границы, но, по обыкновению его, не высказался прямо и определительно. Однако в нем было заметно серьезное нерасположение к Австрии, и он жаловался на ненадежность венского двора.
— И вы обещали ему Северный Шлезвиг, если он согласится с вашей идеей? — спросил Мантейфель.
— Наполеон мог так подумать, — отвечал Бисмарк с легкой усмешкой. — Однако так как он только слушал и кивал, то я не счел нужным в своих замечаниях выходить из пределов общего, объективного рассуждения.
Мантейфель тоже только кивнул головой. Бисмарк продолжал:
— Гаштейнское свидание представило случай к некоторому обмену мыслями, но мне не удалось прийти к решительному объяснению, и в ноябре тысяча восемьсот шестьдесят пятого я поехал в Биарриц, но и там не получилось вывести Молчаливого из его абсолютной сдержанности. Я знал, что тогда шли очень серьезные переговоры с Австрией, чтобы добиться разрешения итальянского вопроса, может быть, в этом лежала причина холодной замкнутости относительно меня, может быть, также… Вы знаете графа Гольца?