Само интервью тоже вышло довольно забавным. Я разъезжал на такси в одиночестве, если не считать оператора и звукооператора. За неимением официального переводчика не было и интервьюера, и меня попросили просто рассказывать что угодно об “Эгоистичном гене”, пока машина ехала по живописным улицам Оксфорда. Можно не сомневаться, что карта Лондона была надежно сохранена в памяти таксиста его внушительным гиппокампом, но Оксфорда он не знал. Поэтому мне пришлось выступать также в роли навигатора, и мой в остальном размеренный рассказ об эгоистичных генах то и дело прерывался моими же отчаянными возгласами “Здесь налево!” или “За светофором направо, а там во второй ряд!” Надеюсь, что незадачливого переводчика удалось отыскать до того, как вся команда вернулась в Лондон.
Я раскритиковал в “Эгоистичном гене” такой панглоссизм как идею о том, что у животных есть своего рода дар предвидения, позволяющий им преследовать долгосрочные интересы своего вида или группы. Проблема здесь не в том, что животные не могут сознательно “преследовать долгосрочные интересы”. Никто и не считает, что они делают это сознательно. Проблема в том, что многие ошибочно полагают, будто единицей, на максимальный успех которой работают эволюционные механизмы, может оказаться вид или группа. Биологи нередко с полным на то основанием пользуются метафорами вроде “преследования интересов”, подразумевая результаты действия дарвиновских механизмов. Но не всем удается правильно выделить тот уровень в иерархии жизни, на котором подобные метафоры применимы. Дарвиновские механизмы, как мы их теперь понимаем, предполагают возможность мысленно поставить себя на место отдельной особи и задаться вопросом: “Что нужно сделать в интересах распространения моих генов в следующих поколениях?”
В “Эгоистичном гене” полно воображаемых монологов, в которых то или иное гипотетическое животное “рассуждает”: “Следует ли мне поступить так или эдак?” Это “следует ли мне” означает не что иное, как “будет ли лучше для моих генов”. И так вполне можно говорить, но только оттого, что подобный вопрос можно переформулировать следующим образом: “Станет ли ген, заставляющий особь поступить так (в данной ситуации), чаще встречаться в генофонде?” Подобные монологи оправданны именно потому, что их можно переформулировать в терминах выживания генов.
Кто-то может понять вопрос “Следует ли мне поступить так или эдак?” как “Следует ли мне поступить так или эдак, чтобы продлить свою собственную жизнь?”. Но если долгая жизнь будет достигаться в ущерб размножению, то есть если долгожительство особи будет противопоставлено выживанию ее генов, естественный отбор не поддержит его. Размножение бывает опасным делом. Самцы фазанов обладают великолепной окраской для привлечения самок, но эта окраска привлекает и хищников. Тускло окрашенный, малозаметный самец, вероятно, проживет дольше, чем ярко окрашенный и неотразимо привлекательный. Но первый с большей вероятностью умрет, не оставив потомства, поэтому гены, делающие фазанов мужского пола безопасно тусклыми, с меньшей вероятностью передадутся следующим поколениям. При естественном отборе принципиальное значение имеет именно выживание генов.
Вот какие слова можно было бы с полным основанием вложить в клюв самца фазана: “Если я отращу себе тусклое оперение, я, вероятно, долго проживу, но не найду себе пары. Если же я отращу себе яркое оперение, то, вероятно, погибну молодым, но успею передать своим потомкам множество генов, в том числе гены яркого оперения. Следовательно, я должен «принять решение» отрастить яркое оперение”. Стоит ли говорить, что слова “принять решение” здесь означают не то, что обычно понимают под этими словами люди, когда имеют в виду себя? Осознанный выбор здесь не задействован. Подобные метафоры, относящиеся к уровню организма, могут сбивать с толку, но их позволительно использовать, если всегда помнить, как их можно переформулировать в терминах выживания генов. Ни один фазан на самом деле не решает, яркое или тусклое оперение ему отращивать. Но гены, делающие оперение ярким или тусклым, имеют разную вероятность выживания и передачи следующим поколениям фазанов.
Когда мы пытаемся разобраться в действиях животных, исходя из современных представлений о дарвиновских механизмах, бывает весьма удобно рассматривать самих животных как роботов, “думающих”, какие шаги им предпринять для передачи своих генов следующим поколениям. Такие шаги могут включать определенные формы поведения или отращивание органов определенного строения. Кроме того, бывает удобно метафорически представлять себе гены, “думающие”, какие шаги им предпринять для собственной передачи следующим поколениям. Такие шаги обычно включают воздействие на отдельные организмы путем изменения процессов эмбрионального развития.
Но у нас нет никаких оснований даже метафорически представлять себе животных, думающих о том, какие шаги им предпринять для сохранения своего вида или своей группы. Естественный отбор не предполагает избирательного выживания групп или видов. Он включает в себя лишь избирательное выживание генов. Поэтому уместны такие метафоры, как: “Если бы я был неким геном, что бы я сделал для собственного сохранения?” – или (в идеале означающие в точности то же самое): “Если бы я был неким организмом, что бы я сделал для сохранения своих генов?” Но совсем неуместны метафоры, подобные следующей: “Если бы я был неким организмом, что бы я сделал для сохранения своего вида?” Аналогичным образом неуместны (хотя и по другой причине) такие метафоры: “Если бы я был видом, то что бы я сделал для собственного сохранения?” Последняя метафора не годится потому, что виды, в отличие от отдельных организмов, даже в метафорическом смысле не ведут себя как деятельные существа, делающие что-либо, исходя из принятых решений. У видов нет ни мозгов, ни мышц, они представляют собой лишь наборы отдельных организмов, у которых мозги и мышцы имеются. Виды и группы – это не “машины”, в которых ездят гены. А вот организмы – “машины”.
Стоит отметить, что ни в своих лекциях, которые я читал в шестидесятых годах, ни в “Эгоистичном гене” я не подавал идею о гене – фундаментальной единице естественного отбора как что-то особенно новое. Я считал ее (прямым текстом говоря об этом) одним из положений, подразумеваемых ортодоксальным неодарвинизмом, то есть теорией эволюции, как она была впервые сформулирована в тридцатых годах Фишером, Холдейном, Райтом и другими отцами-основателями так называемой синтетической теории эволюции, в числе которых были также Эрнст Майр, Феодосий Добржанский, Джордж Гейлорд Симпсон и Джулиан Хаксли. Лишь позже, уже после публикации “Эгоистичного гена”, как критики, так и поклонники этой идеи стали считать ее революционной. В то время она не казалась мне таковой.
При этом, однако, следует добавить, что не все отцы-основатели синтетической теории эволюции сами четко представляли себе это важное положение, подразумеваемое совместно разработанной ими теорией. Такой влиятельный ученый-систематик, как Эрнст Майр, немец, работавший в Америке, прожил больше ста лет, но до последнего продолжал враждебно отзываться об идее гена как единицы отбора. Из его возражений у меня создавалось ощущение, что он превратно ее понимал. А Джулиан Хаксли, предложивший для неодарвинизма название “современный синтез”
[117], был, сам того до конца не осознавая, закоренелым приверженцем идеи группового отбора. Еще в студенческие годы, едва познакомившись с великим Питером Медаваром, я был поражен, услышав прелестное святотатство, высказанное в характерной для него манере, исполненной достоинства и одновременно проказливой: “Беда Джулиана в том, что на самом деле он не понимает, в чем суть эволюции”. Сказать такое – об одном из Хаксли! Я не поверил своим ушам и, как вы можете убедиться, до сих пор не забыл этот случай. Впоследствии я услышал подобное мнение (хотя и не о Хаксли) от еще одного нобелевского лауреата, французского специалиста по молекулярной биологии Жака Моно, который сказал: “Беда с естественным отбором в том, что все думают, будто понимают, что это такое”.