— Знаешь, у тебя странный презрительный вид, — сказал Жан, — и ты произносишь слово «убогий», как Бабка Горищёк.
Я не дрогнув приняла на себя ушат холодной воды, но выводы для себя сделала. Никогда Жан не полюбит лошадей, никогда я не увлеку его за собой, чтобы вместе насладиться утренней скачкой. Своим умом десятилетней девочки я расценила это событие как провал, победу клана Горищёк-Хрум-Хрум над нашим союзом — Нина-Жан. Я уловила торжество в их натянутых улыбках и угадала их мысли: вообще-то все к лучшему, просто удача: этот дикарский спорт разлучит их… Когда она гарцует верхом на этих животных, то не ходит за ним по пятам. Оставляя без внимания их ясные и недоброжелательные намеки, я с того самого дня зареклась говорить о лошадях в кругу семьи. Когда несколькими годами позже конюх Северен, мучимый подагрой, удалился к себе в дом, согнувшись в три погибели, я упросила папу позволить мне заменить его, но поостереглась сообщать об этом дома. Как только Жан об этом узнал, он стал потешаться надо мной:
— Ну что, в няньки произвели?
Я как добрая девочка постаралась рассказать — как можно ненавязчивее — о заре, лошадях, застигнутых, когда они видят последний сон, об их ночных запахах, скребнице, которой водишь по вздымающимся бокам, когда запевает дрозд. На его губах мелькнула улыбка, и он заговорил о дрозде. Ты слышишь, как дрозд поет? Бедная девочка, у тебя что-то со слухом: дрозд свистит, в крайнем случае насвистывает, но не поет.
— Свистит так свистит.
— А сойка? Ты и ее пение слышишь?
— Да, конечно, в долине Фу.
— Прочисти уши, сойка тем более не поет, она стрекочет. В четырнадцать лет путать стрекот с пением — мне стыдно за тебя, Нина!
После этого наступило затишье, которое продолжалось до сентября прошлого года. Однажды утром я возвращалась после долгих занятий со Сварой, я еле переставляла ноги и была голодна, а Жан читал в беседке. Я подошла к нему, легла на песок и сказала: есть хочу. Он спросил:
— Ты уверена, что возвращаешься от лошадей?
— Ты чего, Жан?
Он фальшиво засмеялся.
— О, я-то ничего, со мной все в порядке. Но ты только посмотри на себя, старушка: глаза ввалились, вид блаженный, можно подумать…
Я дернула его за руку, мне было совсем, совсем не смешно.
— Ну, договаривай, что можно подумать?
Он зевнул большим затянутым зевком, в котором искренности не было ни на грош.
— Догадайся… или спроси у Бабки Горищёк.
Я ответила ему тумаком и какой-то грубостью в адрес бабули, он не отреагировал ни на первое, ни на второе, снова зевнул и посоветовал мне поскорее утолить голод. Но мне уже не хотелось есть, мне было холодно.
III
Я должна его убить. Постучать под покровом ночи в его дверь, он, наверное, спит, я слышала, как он только что ложился в постель, шум снимаемых сапог, колодка слегка поскрипывает, едва-едва, мне приходится напрячь слух, чтобы уловить следующий звук, похожий на вздох, когда нога высвобождается из голенища. Потом развешивание сапог в три приема, на трех деревяшках. Кольцо, воткнутое в дерево посередине, звякает — динь, звякает дважды — динь-динь, и вот уже они висят перед камином. Я слышу еще шлепанье ступней по мрамору. Потом он почистил зубы, прополоскал рот, но все это тихонько, тихо-тихо. Эта скотина, рушащая мой сон, очень тактичный сосед, мне не удается понять, в каком порядке он раздевается, куда кладет брюки, а куда мундир? И что он читает перед сном? Я бы лучше ноготь себе вырвала, чем стала расспрашивать об этом Мелани; и какая мне разница, что он читает, этот дикарь? Мне нужно его убить, я постучу в его дверь, легкой дробью, которую никто больше в доме не услышит, ни Воскорукий полковник, хотя он сейчас весь на нервах, ни Ева Хрум-Хрум, ни бабуля, чья подозрительность сочится из стен с тех пор, как я сыграла с ними шутку (исчезла на восемь дней без всяких объяснений). Я буду обеими руками удерживать бьющееся сердце, пока он встанет с постели и подойдет к двери. Послушайте, откройте, это я, Нина, я не могу заснуть, я слышу чьи-то шаги под окном, я боюсь бродяг, а вдруг это террористы? Он откроет, я войду, увижу его комнату: наклонный пол, походную кровать со спинками из орехового дерева (на простынях вышит вензель моей бабушки: сплетенные С и Б), зеркало в шкафу, которое превращает в карлика, в неваляшку, подвесную лампу, ее основание в форме яйца и абажур в форме булочки. Он — я так хочу, я требую — будет самой отвратительной неваляшкой в мире: волосы, по-дурацки прилизанные на висках, выпученные, влажные глаза, лоснящиеся крылья носа. Его босые ноги будут белыми, с большими пальцами, поросшими шерстью. Я повторю: вдруг это террористы? В Париже есть террористы, тот тип, что убил офицера на лестнице какого-то там метро, может быть, он псих? Может быть, и в Наре сыщется такой псих? Я постараюсь поднять к нему встревоженное лицо, стану его умолять. Возьмите пистолет, он вам пригодится. Он послушает меня без разговоров, без возражений. Зарядит пистолет не спеша, рукоятка в левой руке, правая оттягивает затвор, тот выдвигается, как ящик. Появится пуля, почти розовая в своей стальной колыбели. Раз — защелкнулось само собой, тогда он тихо-тихо взведет курок, нажимая на собачку, все будет готово, останется только снять с предохранителя, а потом, согнув указательный палец правой руки, выстрелить. Выстрелить? Кто будет стрелять? Он или я? Я, я начну настаивать: пойдемте ко мне в комнату, их слышно именно оттуда. Он, возможно, накинет мундир, мы прошмыгнем друг за другом в коридор, выставив руки вперед, чтобы не наткнуться на возможные препятствия, стараясь не прижиматься к стене, чтобы ничем не загреметь и никого не разбудить, ни оккупированных, ни оккупантов, которые в этот ночной час превратились в груду усталых членов, полуоткрытых ртов, гнусных или жалких секретов. Моя комната будет выглядеть так же, как его: кровать-челнок, лампа-пирожок, наклонный пол, а зеркало отразит тех же сморщенных, глупых неваляшек. Я вздрогну, собрав все свое лицемерие: слышите? И попрошу совершенно хладнокровно: дайте мне ваш пистолет, на одну секунду, прошу вас, я никогда в жизни не держала в руках пистолета. Я убеждена, что он мне не откажет, и я какое-то время буду держать на ладони смерть, прикину ее на вес, скажу: «тяжелый какой» или «надо же, он легче, чем я себе представляла». Я так и вижу движение своей руки, взвешивающей этот пистолет, череду спокойных, раздумчивых покачиваний, да, именно, я буду раздумывать, нахмурив брови, но с безобидным видом, а еще говорить. Красивая рукоятка, будто из карамели, из чего она сделана, вы не знаете? И посмотрите, сколько выступов на вашем пистолете — это «люгер», калибр Р-38, или я ошибаюсь? Один выступ на конце ствола, другой — на краю затвора, это собачка, странно, почему «собачка»? А тут, сбоку, предохранитель, скользящий с S на F, — еще один выступ, «F» — это значит «Feuer» — так, кажется, «огонь» по-немецки? А потом, ни с того ни с сего, я вдруг заговорю с ним о лошадях. Какое ваше самое приятное воспоминание, связанное с лошадьми? Тогда настанет его очередь. Его торжественный французский, фразы, которые он полирует до бесконечности. Я притворюсь, будто слушаю, буду кивать головой, но думать стану только о смерти, ЕГО СМЕРТИ, я буду воображать все радости, которых я его лишу, которые отниму у него навсегда: трусцу ранним утром, пробный галоп на равнине, в лесу, прыжки через поваленный ствол, невесть откуда взявшийся ров, все эти движения, от которых кровь течет быстрее, а на душе становится весело, всю совокупность порывов и взлетов, которые на моих глазах оборвутся, осыплются, превратятся в прах под грохот Р-38. Я выпущу три пули: раз, два, три, стиснув обеими руками пистолет, который он имел глупость мне доверить, целясь ему в ноги, чтобы наверняка поразить его в сердце или в живот. Отдача такая сильная, что если бы я целилась ему в сердце, то продырявила бы потолок, а мне нужно его сердце. Когда я выстрелю? При каком знаке? Муха проползет по абажуру? Пузырек слюны выступит в углу его рта, пока он будет рассказывать? Нет, не то, не то, другое: я подожду, пока он правой рукой потрет левое предплечье — он часто делает такой жест, когда подбирает слова. Да, его рука станет ему приговором. Я сожму пальцы на Р-38. Быстро левой рукой сниму с предохранителя, это легко, спокойно отвечу свой урок. Внимание: чтобы попасть в сердце, целься ниже, там девять пуль, но трех вполне достаточно. Когда он повалится, я разорву верх своей пижамы — надо же будет объяснить остальным — полковнику, папе, — что он ворвался ко мне. Скажу, что он хотел меня изнасиловать под угрозой пистолета. Я буду говорить, говорить бесцветным голосом, все более и более бесцветным, а он в зеркале будет уже не неваляшкой, а окровавленным мешком, я же наконец освобожусь от этого всадника, который проникает и заполняет собой все мои ночи, все мои сны с тех пор, как я вернулась из Роза.