– А где Милко? – спросил Мюллер у женщины, сидевшей за баранкой.
– А мне-то откуда знать? Он мне заплатил, чтобы привезти вам рояль. Сказал, что вернется через пару дней. Давайте вытащите из кузова мой мото, вы ж вон какие здоровые мужики!
– Кто вам заплатил?
– Месье Зиппо.
– То есть Милко?
– Точно, Милко.
Позади пятитонки остановился грузовик развозчика из магазина и стал дожидаться своей очереди. Развозчик аж дымился от нетерпения и барабанил пальцами по рулю.
Гассман поднял брезент над задним бортом пятитонки. Увидел рояль в упаковке и еще один яшик с надписью: «Для винного погреба. Хранить в прохладном месте». К боковому борту был привязан мотоцикл. Дощатый щит лежал на дне кузова, но мотоцикл было проще спустить на руках.
Мюллер подошел, чтобы помочь Гассману управиться с мотоциклом. Потом повернулся к женщине:
– Выпить хотите?
– Только не здесь, – ответила она, усаживаясь в седло мотоцикла.
– Ваш мото, кажется, слегка попердывает, – сообщил Мюллер ей вслед, когда она уже отъезжала.
– Такими изящными словечками тебе ее не закадрить, – заметил второй немец.
Настройщик роялей был очень похож на скелет – с почерневшими зубами и навсегда зафиксированной на ротовом отверстии улыбкой, как у Лоуренса Уэлка
[75].
Когда он покончил с настройкой черного «Бозендорфера», то переоделся в свой древний фрак и нацепил белый галстук-бабочку, а потом вышел в гостиную, чтобы играть на пианино гостям Грутаса, собравшимся на коктейль. Пианино издавало ужасно резкий, режущий ухо звук, поскольку стояло на кафельном полу и в окружении огромных стеклянных панелей, которыми был украшен и отделан весь дом. Полки в книжном шкафу из стекла и металла, стоявшем рядом с пианино, дребезжали в тон каждой взятой ноте ля, а когда он немного передвинул книги, стали дребезжать в тон каждой си-бемоль. При настройке он воспользовался кухонным табуретом, но не пожелал на нем сидеть во время игры.
– На чем я буду сидеть? Где фортепианный табурет? – спросил он у служанки, которая пошла узнать у Мюллера. Мюллер нашел ему кресло нужной высоты, но оно было с подлокотниками. – Мне же придется играть, широко расставив локти! – заявил настройщик.
– Заткнись и играй американский джаз, – сказал ему Мюллер. – Хозяин устраивает коктейль-парти по-американски и желает, чтобы были музыка и пение.
На фуршет с коктейлями собралось тридцать гостей – все замечательные в своем роде отбросы и обломки, оставшиеся от войны. Там был и Иванов из советского посольства, одетый в слишком хорошо сшитый костюм, каких не должно быть у государственных служащих. Он разговаривал с американским сержантом, который вел бухгалтерию в американском армейском магазине в Нейи. Сержант был в сидевшем мешком костюме в крупную клетку и такого же цвета, как вскочивший у него на носу здоровенный прыщ. Епископа, приехавшего из Версаля, сопровождал его помощник, который все время грыз ногти.
Под безжалостным светом люминесцентных ламп черный костюм епископа приобрел зеленоватый оттенок протухшего ростбифа, как заметил Грутас, целуя кольцо святого отца. Они немного поговорили об общих знакомых в Аргентине. В гостиной здорово пованивало вишистским режимом.
Настройщик, он же пианист, одарил толпу собравшихся улыбкой скелета и начал весьма приблизительно наигрывать и напевать некоторые песни Коула Портера
[76]. Английский был его четвертым иностранным языком, так что ему время от времени приходилось выдумывать собственный текст.
– Ночью и днем только ты мое солнце, – пел он. – Ты под луной, лишь ты одна…
В подвале было почти совсем темно. Единственная лампочка горела возле лестницы. Сверху чуть доносились звуки музыки.
Одну стену подвала целиком занимал стеллаж для бутылок с вином. Возле него стояло несколько ящиков, некоторые были открыты, и из них вываливались стружки. На полу рядом с роскошным музыкальным автоматом с последними патефонными пластинками и кучей никелевых монет, чтобы совать в его щель, валялась новенькая кухонная раковина из нержавейки. Сбоку у стеллажа стоял длинный ящик с надписью «Хранить в прохладном месте». Из ящика донесся еле слышный скрип.
Пианист забренчал фортиссимо, чтобы заглушить собственное пение, поскольку слова были явно не совсем те: «Я ли уйду, или ты уйдешь, это не важно, моя дорогая, даже в разлуке я буду помнить тебя ночь и де-е-ень»…
Грутас переходил от одних гостей к другим, пожимая руки. Чуть кивнув Иванову, он пригласил его в библиотеку. Это было модерновое помещение со стеклянными полками металлических стеллажей, с письменным столом на решетчатых стальных ногах и со скульптурой Энтони Куинна
[77] «Логика – это женская задница» в подражание Пикассо. Иванов стал ее внимательно рассматривать.
– Любите скульптуру? – спросил Грутас.
– Мой отец был смотрителем в музее в Санкт-Петербурге – когда он еще был Санкт-Петербургом.
– Можете потрогать, если хотите, – предложил Грутас.
– Спасибо. Техника для Москвы готова?
– Шестьдесят холодильников в данный момент уже идут в Хельсинки. «Келвинейтор». А у вас что для меня есть? – Грутас не мог не прищелкнуть пальцами.
Из-за этого щелчка Иванов заставил Грутаса ждать ответа, пока он изучал каменные ягодицы.
– На этого парня у нас в посольстве никаких данных нет, – ответил он наконец. – Он получил визу в Литву, предложив написать статью для «Юманите». Идея заключалась в том, чтобы рассказать, какие блестящие результаты принесла коллективизация, когда у его семьи забрали все пахотные земли, и как счастливы крестьяне, переехав жить в город и работая на строительстве канализационных систем. Аристократ принимает революцию.
Грутас засопел.
Иванов положил на стол фотографию и подтолкнул ее к Грутасу. На фото были леди Мурасаки и Ганнибал возле ее многоквартирного дома.
– Когда сделан снимок?
– Вчера утром. Милко тоже был там с моим человеком, который снимал. Этот парень Лектер – студент, он работает по ночам и спит прямо в помещении медицинского факультета. Мой человек все показал вашему Милко. Больше я ничего про это знать не желаю.
– Когда вы в последний раз видели Милко?
Иванов резко поднял голову: