Так вот, консервы пришлось со стола убрать. А от привезенной бутылочки хозяева не отказались. После третьей рюмочки дядя Коля достал древний, по-моему, трофейный, аккордеон и запел. Играл он не очень — правая рука знала два аккорда, а левая жила в басах как бы сама по себе. А пел замечательно, и лицо его в этот момент хранило строгое и печальное выражение — как на молитве в храме.
Назавтра Танька сообщила, что бабки вечером соберутся в клубе петь старинные песни — фактически в честь нашего приезда (клуб — обычная пустая изба с большим столом посередине и двумя лавками по бокам). К тому же у запевалы бабки Степаниды случился день рождения, так что надо сходить в лавку и купить пару бутылочек сладкого вина. По счастью, вино в лавке оказалось.
На протяжении дня все бабки по очереди стучались к нам в окошко, и каждая сообщала Таньке, что именно она сегодня прийти не сможет — корова недоена, спина болит. Танька только посмеивалась: все придут! К вечеру бабки пошли по второму кругу уже с другим вопросом: «Татьяна Игоревна, так одеваться?» Я ничего не понимал.
В клуб-избу мы пришли, когда уже стемнело. На столе шипел самовар, кто-то принес шанежки. Я хотел сразу выставить вино на стол, но Танька на меня зашипела — только после того, как про день рождения вспомнят! А потом стали подходить бабки. И я понял, что имелось в виду под словом «одеваться» — бабки нарядились в старинные праздничные платья. Танька тихонько рассказывала, что некоторые платья — это платья бабушек этих бабушек, а жемчуг на них — речной, местный, а аглицкому репсовому шелку, из которого вставки, вообще бог знает сколько лет и неведомо как он сюда попал, не иначе поморы в Швецию да в Англию ходили. А петь старинные песни не одевшись — не принято.
Среди бабок выделялась бабка Аглая. Трудно у деревенской бабушки определить возраст на глаз, но я думаю, ей было далеко за шестьдесят. Я в жизни не видел настолько красивой женщины. В осанке ее, в каждом движении и жесте виделись такая стать и благородство, что у меня шли мурашки по коже — голубая кровь! А в лице ее проступал лик Богородицы со всех икон сразу. Бабки пили чай, тихонько хихикали между собой, стеснялись. Ждали Степаниду. Она явилась последней и оказалась озорной бабулей в очках со стеклами небывалой толщины и почти без зубов, что ее абсолютно не смущало. Минут через десять «вспомнили» про день рождения, я достал бутылки, и бабки запели.
Северное пение не похоже ни на какое другое народное пение. Во-первых, отсутствует многоголосье. Запевала начинает, и хор подхватывает в унисон. И просто тебе вдруг становится совершенно ясно, что именно так пели и сто, и тысячу лет назад, и нету в этом никакой школы, а только не умершая традиция — от матери к дочке, от бабушки к внучке, и научить этому нельзя, с этим можно только родиться и вырасти, и жить это пение будет, пока не прервется нить, связывающая нас с нашими предками.
А потом вино кончилось, но откуда-то появилось еще, и бабки запели частушки. По их определению, «матерушшие». Всякие я слышал частушки — но выяснилось, что ничего я не слышал. Причем бабушки веселились, как дети.
В гостях у бабки Матрены, куда Танька повела меня пить чай («пить чай» — это значит, все, что есть в доме, ставится на стол, а после слов «ой, да гости замерзли!» появляется еще и самогон), я увидел маленький самовар — он стоял на буфете. Чем-то этот самоварчик меня очаровал. Интимный. Такой должны были подавать в светелку молодым. Я стеснялся завести разговор о самоваре. «А чего ты стесняешься? — удивилась Татьяна. — Предложи продать. Только обязательно скажи, что чай из него пить будешь». Что-то в этом роде я и пробормотал. «Ой, дак нет, парень, самовар-то мне в память от деда достался, не могу», — ответила бабка Матрена и — позвала нас пить чай завтра. Танька удивилась, увидев мое огорчение. «Да совершенно точно отдаст! Просто нельзя сразу. Вот завтра увидишь!»
Назавтра, и правда, самоварчик стоял уже поближе — на лавке и почищенный. Наученный опытом, я старался на него не смотреть и поддерживал разговор о том, что ягода нынче совсем не уродилась и что ендова у крыши вот-вот просядет. Поймав паузу, безразлично поинтересовался — как все-таки насчет самовара? «Ой, дак он, парень, худой!» — сообщила Матрена. «А я запаяю», — пообещал я. «Ой, не знаю прям. Память-то. Да и худой. Не знаю». Почувствовав, что давить опасно, мы ушли.
На третий день бабка Матрена торжественно и скорбно сидела за столом, сложив на скатерти руки, а перед ней стоял самоварчик. «Дак точно запаяешь?» — «Запаяю». — «И чай пить будешь?» — «Буду». — «Ну погоди, сейчас» — с этими словами бабка Матрена принесла лукошко, бережно уложила туда самовар и накрыла сверху шерстяным платком. «Огородом идите, — наказала она. — А то скажут — совсем Матрена сдурела, самовары продает!» Произнеся все положенные слова благодарности, я вынул из кармана десять рублей. «Ой, да ты что, парень! — испугалась Матрена. — Погоди, я тебе сдачу принесу!» Не слушая моих возражений, она убежала за тюлевую занавесочку — выдвигала, судя по звуку, какие-то ящички, что-то перебирала и, наконец, вернулась — в руке ее лежали два рубля мятыми бумажками и пятнадцать копеек — одной монетой. Я понял, что это все, что было у нее в доме. Я не посмел не взять сдачу.
Тридцать лет прошло с тех пор. Я так и не попил чаю из интимного самоварчика. Прости меня, бабка Матрена.
Корабли
Если строго по-русски — кораблем называется исключительно военная посудина: крейсер, линкор, торпедоносец. Даже тральщик. А вот сухогруз или мирный круизный теплоход следует называть судном. Ударение на первом слоге. Я всегда вздрагиваю — не дай бог ошибешься с этим ударением, и сразу получится черт знает что такое.
В молодые годы я очень любил уезжать на рыбалку один. На пару дней. На дворе тихо стояли семидесятые годы прошлого века, и конца советской власти еще ничего не предвещало. Я собирал свой зеленый брезентовый военно-пионерский рюкзак (других мы тогда не видали) — вермишель, банку тушенки, котелок, чайничек, кружку, буханку черного, бутылку водки, свитер, накидку от дождя, блесны, запаренный геркулес для леща и плотвы, спиннинг и удочки. Палатки и спального мешка я не брал — мои ватные штаны, усиленные многократным вытиранием об них рук после снятия пойманной рыбы, не пропускали ни воды, ни холода, и, поскольку плотность их напоминала шкуру ящера, они звались «зауроподы». Однажды я ночевал в них прямо на снегу.
Потом я направлялся в районе часа ночи на Савеловский вокзал. Страшен и темен он был в эту ночную пору. Впрочем, и днем в те годы он глаз не радовал. Я шел к плацкартному вагону, давал проводнице рубль — билетов никто не покупал, — и, огибая редких и уже пьющих рыбаков и каких-то звероподобных личностей, забирался на вторую полку, клал рюкзак под голову и чутко спал до Калязина — к этому моменту уже светало, я выглядывал в окно — поезд, казалось, стоял прямо посреди бескрайней воды, из которой одиноко и несколько криво торчала колокольня — все прочее накрыло водохранилищем. Пейзаж был грустный и всегда нереально красивый — в любую погоду. Потом поезд начинал ползти в обратном направлении — менял ветку. Еще через час я сходил на станции под названием «Высокое». Не сходил — спрыгивал со ступеньки вагона в ковыль, доходивший мне до подбородка, перрона там отродясь не было. И станции, собственно, не было: стоял высокий почерневший сруб из трех стен и крыши — прятаться от дождя. Кассы, разумеется, там тоже никакой не было, и я все время думал — где местные жители покупают билет, когда, скажем, едут в Калязин или Углич за покупками? Тоже дают рубль проводнику?