Я бы очень хотел все это понять. И еще многое-многое другое. И тогда уже (может быть) — ничего не хотеть.
Самовар с Севера
Маленький самовар с Севера
Много лет нет уже с нами Тани, Татьяны Игоревны Шлык, дорогой моей архангельской подруги, а я все никак не привыкну. Таня работала в департаменте культуры Архангельска, занималась народными промыслами. Была она маленькая, рыжая, белокожая, вся в веснушках — и энергичная до невозможности. Строгие деревенские бабки держали ее за свою (редко кому из городских выпадала такая привилегия), а она в них души не чаяла.
А еще была она кладезем северных поговорок, верований, примет и обрядов. Помню, говорили про Высоцкого — оказалось, Таня проделала большую работу, находя в его стихах отголоски этих верований, причем она была убеждена, что знать он этих вещей не мог: это происходило на подсознательном уровне, но, как это бывает у большого художника, — точно. Например — почему «и в санях меня галопом повлекут по снегу утром»? Из города-то? Оказывается, тот свет в языческом представлении находился не под землей, не на небе, а на земле — просто где-то далеко, за лесом. И везли туда именно на санях. Почему и путника следовало обязательно пустить в дом — может, с ним пришла навестить тебя душа дорогого умершего человека.
Муж Тани (к тому времени уже бывший) Юра Шлык, такой же масти, как и она, с соломенной бородой и грустными голубыми глазами, резал из дерева знаменитых северных птиц: самые маленькие — величиной с бабочку, чем больше — тем изящнее. Птицы подобные продаются сегодня среди русских сувениров Севера, но, как правило, это грубые поделки — Юрины птицы летели. Я много слышал о том, как виртуозно владели топором русские мастера, но все равно представить себе этого не могу. Одну такую птицу я подарил музыканту Крису Кристофферсону — он увидел ее у меня дома и не мог оторваться. Теперь висит у него в окне в Малибу. А вторая точно так же висит в окне у меня.
Таня впервые свозила меня на Соловки, с ней мы путешествовали по глухим деревням Мезенского уезда. Она знала и любила русский север и обожала делиться своим знанием и любовью. В деревне Танькина речь менялась — она начинала говорить северным говором, делала это не специально — это было абсолютно гармонично.
Если кто-то хочет посмотреть на настоящих русских в этническом смысле — ехать надо сюда: татаро-монголы сюда не дошли, и смешиваться русским тут было не с кем. При этом (поразительно!) я всюду натыкался на два абсолютно полярных типа внешности: одни — курносые блондины в веснушках, Ваня из русской сказки, финский тип, «чудь белоглазая», вторые — иссиня-черные волосы, голубые глаза, нос с горбинкой. Если бы не белизна кожи, я бы их принял за молдаван. И те и другие — чистые русские, причем промежуточных вариантов я не встретил: или так, или так.
Население деревень состоит из потомков бежавших сюда староверов, и крепостного права здесь отродясь не наблюдалось: жили и жили. Я пишу «состоит», а правильнее было бы писать «состояло» — а состояло оно тогда процентов на восемьдесят из старых бабок, и дело было лет тридцать назад, и, конечно, никого из этих бабок уже нет в живых, и вообще, что там происходит сегодня — не знаю и думать не хочу. Да и Таньки нет, которая бы мне это рассказала.
Так вот, отсутствие крепостного права, отсутствие необходимости ломать шапки перед барином сильно сказалось на северном характере. Таня очень точно определила — они слишком уважают себя, чтобы не уважать окружающих. Приветливость и доброта спрятаны за внешней строгостью и даже некоторой суровостью, но все меняется в один момент — если тебя приняли. Начиная с шестидесятых, по этим местам шастали охотники за иконами. Представлялись «художниками», и Таня мне рекомендовала при местных жителях это слово не употреблять, особенно применительно к себе, — память о «художниках» осталась в деревнях нехорошая.
Часть характера — чувство юмора, очень специфическое. На третий день пошел я со спиннингом на берег реки. Представление о том, что в северных реках рыба сразу бросается на крючок, весьма ошибочно. В нашей реке рыба была проходная, я этого не знал и безуспешно махал спиннингом. Наверно, в глазах местных, прекрасно знавших рыбье расписание, я выглядел совершенным идиотом. Через некоторое время ко мне подошли два мужичка, закурили, наблюдали за моими стараниями минут пятнадцать молча. Народ на Севере вообще неторопливый. Потом один из них спросил: «А что, парень, спиннинг-то у тебя японский?» «Японский», — ответил я. Минута тишины. «Хороший, я смотрю, спиннинг. И катушка японская?» «И катушка», — ответил я, ничего не подозревая. Минута тишины. «Хорошая катушка. А леска-то, небось, тоже японская?» «И леска японская». Две минуты тишины. «Да. А блесенка-то у тебя, парень, говно». Бросили бычки и пошли. Ни тени улыбки. Где-то внутри хохотали.
В деревне Кимжа, где мы остановились на несколько дней, как и в других деревнях, двери не запирали — если хозяин уходил, то просто подпирал дверь снаружи палкой. И всем видно — никого нет, и стучать не надо. Я ошибочно полагал, что чем северней, тем деревянная архитектура компактней, двери ниже: все направлено на сохранение тепла. Ну конечно. Избы тех краев — это двухэтажные дворцы, сложенные из неохватных бревен с въездом для телеги на второй этаж на поветь — там и сено, и утварь, внизу под поветью хлев для скотины. Жилая часть в один этаж — просто она оторвана от земли. Пол в избе сложен из досок, и они идеально подогнаны друг к другу и блестят от чистоты. Большая беленая русская печь (ничего вкуснее шанежек с лесными ягодами, испеченных в этой печи, я не ел в своей жизни). На окнах резные наличники, и выглядят дома гордо и достойно. Думаю, им лет по двести. В избе, куда нас пустили на постой, жили дядя Коля и жена его бабка Мария. Развязав рюкзак, я стал выкладывать на стол походные консервы — сардины, паштет, венгерскую ветчину. «Ой, парень, — смутилась хозяйка, — мы ведь этих коробок-то не ядим!» Вот те раз. А едят картошку из огорода, молоко из-под коровы, грибы и ягоды из леса, рыбку из речки. В деревенскую лавку раз в неделю привозят хлеб, водку, жуткий портвейн и постное масло. Все. Из грибов берут только рядовки. Это при том, что в лесу полно прочих грибов. А рядовки солят и всю зиму едят с картошкой — вместо мяса. Ягоды берут грабилкой — представьте себе кузовок размером с хороший совок для мусора. Край совка в прорезях, как большая расческа. Этой грабилкой причесывают ягодные заросли, а растет все вперемежку — черника, брусника, голубика. Если грабилка от одного движения оказалась неполной — беда, ягод в лесу нет. Я, впрочем, такого там не видел.
С рыбой же отдельная история. В путешествиях есть мне приходилось все что угодно. Не смог я употребить в пищу только два продукта. Личинку майского жука из китайского салата. И второе блюдо в моей жизни — старинная русская еда «кислая рыба». Делается так: пойманную рыбу (в нашем случае это была щука, дядя Коля говорил — «шшучка») чистят, потрошат, сильно солят, кладут в миску, заливают кипятком и ставят в теплые сени дня на два-три. Все. По истечении срока рыба — как бы это сказать? — нет, не тухлая. Она скорее бродит. И становится от этого мягкая. Тогда ее берут за хвост и стряхивают одним движением в тарелку. Скелет в руке, деликатес на столе. Причем это — самое обязательное блюдо: хлеба на столе не будет, а кислая рыбка — всегда. Запах у кислой рыбки, не побоюсь этого слова, чудовищный. Стараясь не обидеть хозяев, я попытался убедить себя, что это вовсе не разлагающаяся плоть, а такой сильно пахнущий сыр «рокфор», и этого самообмана даже хватило на то, чтобы положить кусочек в рот, — и тут все рухнуло. Не выдержал, побежал на крыльцо. Дядя Коля и бабка Мария очень смеялись.