А она хорошенькая, чем-то похожа на картинку с бумажной обертки «травяного мыла», которое Додя покупал в аптеке в придачу к лечебной мази «вилья крем доктора Обермейера», незаменимого средства против экземы и чесотки. От нервного напряжения Додя имел проблемы с кожей.
Приударить за ней, что ли? Пока циркач Борька Таранда летает над грешной землей? Скоро, скоро, голубчик, придет и твоя пора, если ты не такой же фокусник, как твой юркий папаша. Да-а, при этаких современных настроениях воинское управление больше ни одного запасного не заарканит. И вот вам здрасьте! Волонтерка Небесная рвется на передний край, горит желанием принести посильную помощь Отечеству!
– Ты что, Мария, в доброволицы собралась? А сколько годков-то у тебя? – спросил Додя, прищурясь. В сереньком пальтишке, голубом берете и лимонном шарфике – она стояла перед ним как школьница, ей-богу.
– Восемнадцать исполнилось на днях, – с вызовом ответила Маруся.
Брешешь, подумал Додя и опрокинул рюмку. Мысли путались в его огурцеобразной голове, ну что тут скажешь, на все воля Божья, пока жив человек, он еще и не таких глупостей натворить может.
Клоп закрыл глаза, как бы собираясь с мыслями, и наконец обмакнул перо в чернила:
– Так и запишем: «во-сем-над-цать».
Вдруг ему показалось, очень возможно, с пьяных глаз, что Маруся превратилась в синицу. То ли в синицу, то ли овсяночку, словом, какая-то шустрая птаха заметалась по кабинету исправника и – фьють! выпорхнула в окошко.
…Софа и Лена Блюмкины встретили подкумарившего Клопа, когда возвращались с базара, где благополучно сбыли с рук очередной Зюсин табурет. Исправник стоял на ветру, покачиваясь, в прозрачной синеве февральских сумерек.
– Додя-пьяный, – сказала Леночка.
На идиш это звучит как Додя-шикер.
– Шикер ви а гой, – добавила хлесткая на язык Софа, – пьяный как нееврей.
«Моды Парижа» Дора сменила на артель военного обмундирования, днями напролет за швейной машиной строчила исподние брюки армейские и нательные рубахи, установленные Приказом по военному ведомству № 218 от 7 мая 1912 г. для всех родов войск по лекалам из Петербурга.
Именно в Петербурге перед войной лучшие армейские портные обшивали – и своих, и грядущих союзников, и будущих кровных врагов.
– Все, как есть, австрийская и немецкая армии, – говорил начальник витебской артели Сема Лифшиц, – воюют в петербургских френчах и шинелях! Там швецы не шаляй-валяй, будете заказывать брюки в ателье, портной спросит: в какой именно штанине вы носите яйца – в левой или в правой? Все по-разному!
И кому он это заявлял? Доре Блюмкиной, способной сотворить любой левитон на самый изысканный вкус, хоть смокинг, хоть полуфрак, шелковое платье для утреннего чаепития с воротником фишю или накидку для прогулки из тафты и тюля, костюмы из мягчайшей шерсти в клетку «принц Уэльский», бархатный вечерний туалет цвета южной ночи, украшенный золотыми нитками, розами и кружевом, о котором лишь только могла мечтать Мэри Пикфорд. Белье из нежного шифона и зефира, вуали и мадаполама – самое утонченное, радужное, грациозное в Витебске – готовилось под вывеской «Моды Парижа»…
А что теперь? Кусок сурового полотна перегнула пополам, с боков скрепила, вырезала горловину. От горловины слева у плеча вниз провела разрез длиною в семь вершков. Стоячий воротник – вершок, с застежкою на две стальные пуговицы. Три пуговицы на груди. Рубаха в час. Десяток рубах в день. Цвет болотный, сукна мундирные и шинельные.
Особое сукно для пошива штанов.
Весной 1916 года вместо уставных прямых шаровар в моду вошли галифе – брюки, свободные в паху и не стесняющие движений, книзу они постепенно сужались, плотно облегая лодыжку.
Такие вот модные порты-галифе Дора Блюмкина сотворила для Фили, когда с ним стряслась беда. Перед Пасхой Филарет вез глину из Куковячина, мерин оступился, дернулся, Филя выронил вожжи, упал с полка на дорогу, да так неловко, всем боком, попробовал встать, охнул, от боли в бедре потерял сознание. Местный крестьянин привел его в чувство, уложил на рогожу, довез до дому.
Доктор поставил неутешительный диагноз: перелом шейки бедра. И надо же – пострадала та самая нога, которая помогла ему дуриком миновать войны.
Ларочка ворчала:
– Вот непутевый, упадет на спину и то нос разобьет!
– Вполне с тобой согласен, – смиренно отвечал Филя, – не буду возражать.
Шуточное ли дело, с Ларой он прожил в покое и мире, считай, два десятка лет, за все это время ни разу друг другу и слова поперек не сказали, а если и случалось Ларе на него прикрикнуть, так он держал рот на замке, каждое слово у него было на вес золота, потому как жену следует почитать, и сколько бы жена ни бранила своего мужа, она ему все-таки жена и мать его детей.
Разве иной раз не стерпит, захорохорится – тогда на все у него был один всеобъемлющий ответ:
– С тобой рассуждать – все равно что горохом в стену стрелять!
Грех жаловаться, есть дом и угол, где голову преклонить, не то что метаться по белу свету, как заблудившаяся овца. А что у него лихоманки да болячки, страданья без счету, головная боль и сердечные терзания, так сейчас у каждого на душе тяжело.
Да и кто он такой, чтобы не страдать и радоваться утру на тучной земле, изобилующей реками, земле хлеба, вина и елея, где не переводятся плоды и услады? Обычный горшеня, таких тринадцать на дюжину, хвала и благодарение Богу, склонившему к Филе милость свою вовсе не за его, смиренного скудельника, праведность и радение, а только по великому своему милосердию.
Прости Господи, отлежавшись в постели, он снова встанет живой и здоровый, ну, чуть поболе окривеет, возьмет в руки палку или костыль – где наша не пропадала? Не зря говорится: ежели кому что суждено, так оно придет через дверь, а коли не через дверь, так через окно, а коли не через окно, так влезет через печную трубу!
Бессонными ночами Дора сооружала галифе из обрезков диагонали, складывала, как мозаику, в единую картину, на глазок прорисовывала боковой изгиб шва: это было новое веяние, стандарта по «ушастым» галифе еще не утвердили, поэтому насколько уводить «ухо» в сторону, Доре Блюмкиной подсказывал исключительно портняцкий инстинкт.
Сбоку вдоль бедра шел бархатный лампас. Пояс она тоже обшила пурпурным бархатом, сзади и спереди располагались карманы. Гульфик застегивался на три металлических пуговицы и плавно закруглялся книзу. С какой любовью Дора обметывала вручную петли «банта» – в жизни Филиной ширинке не оказывалось столько почестей!
Господи, она бормотала, прилаживая сзади хлястик, сжалься над ним, Всевышний! Пусть он подымется, молила она, всю душу вкладывая в каждый стежок, пристрачивая к нижнему краю штанин штрипки под стопу, помилуй его святую душу, спаси и сохрани. Хромал же он раньше на эту ногу, пускай и дальше хромает, койн айнгоре, чтоб не сглазить!