– Красота велия в тебе! Сила неописуемая в тебе! А сам ты есте от сатаны. Тпру-у! Спаси мя, Сусе Христе…
Боярыня, видя, как никого не уважающий юродивый падал перед Сенькой ниц, удивлялась и думала: «Он может творить чудеса, оттого лик его светел!» Юродивый, забредая наверх, всегда засыпал перед Сенькиной горницей. Отсюда Морозова приказала ключнице не гнать блаженного. Не помогла молитва со слезами. Лестовка покинута, в земных поклонах избилась боярыня…
– Окаянная! Молись, изгони беса! Господи! Господи! Зришь ли? Спаси! А что, ежели то правда – исцелится от меня? Нет! Он погибель, грешница! Тяжки на нем вериги. Лик светлый. Только лишь глянуть? Ведь он не скажет… Он не может – безгласный!
Худо помня себя, скинув платье, забив под скуфью волосы, упрямо выпирающие, в легком шушуне, темном, поверх рубахи с поясом, запинаясь слегка, босыми ногами ступая, пошла. Пол ей казался горячим – жег ноги, но ее легко, будто по ветру, несло вперед. «Остойся! – сказала себе. – Остойся! Не мочно? Отцу Аввакуму… простит… поймет…»
Чуть скрипнуло. Остановилась за дверью. «Три огня? Зачем три свечи? Три…»
Крест-накрест чернели вериги на волосатой груди. Рубаха с плеч сползла, кудри тускло поблескивали у щек. В сумраке хмуро лицо. В жар кинуло боярыню тогда, как огнем осветило его, непонятного, неведомого. Кто он? Праведник? Или нечистый дух? Похолодели ноги, снова кинуло в жар, и снова неведомым огнем он весь озарен перед ней. Для нее непонятно, он чудно, сидя, спал, конец подстилки на лавке, другой на полу. Сеньке так спать посоветовал Таисий: «Увидят, скажут – чудно спит – ведомый праведник!» Его голова заброшена на лавку, руки раскинуты широко.
Боярыня припала к нему, встав на колени.
– Мой грех… возложу муки адовы… Злую кончину приемлю за грех мой – Господи!
Она пригнула пылающее лицо к лику Сеньки. Сенька открыл глаза, не дрогнул, не шевельнулся, подумал: «Таисий прав… искусилась».
У него зарделись щеки, хотелось отвечать на жаркие поцелуи, но, инстинктивно понимая, что может вспугнуть, разбудить ее стыдливость, окаменело принимал страстные ласки. Видел, как ее руки вылезли из широких рукавов шелковой рубахи, чувствовал, как они глубоко зарываются в его волосы – скуфья и шушун давно сползли к его ногам и, взвякнув негромко веригами, накинул на ее тонкие плечи, покрытые волосами, тяжелые руки. Она от усилий задрожала, желая отстраниться, – видимо, коротко боролась и, обессилев, плотно опустилась на его грудь, загражденную железом. Потеряв остатки воли, боярыня протянула тонкие руки к нему на шею, чтоб обнять крепко, но у дверей кошачий голос с шипом замяукал:
– Зрите! Жратва Вельзевулова! Хи-хи-хи… Эй, предавшаяся сатане! Яко Юда на суде страшном, в перстах его сатанииловых!
Почувствовав толчок в грудь, Сенька раскинул руки, как она подняла и накрылась скуфьей и шушуном, не видал. Давно лежал с закрытыми глазами, за дверью слышал голос, почти незнакомый ему, злой и твердый:
– Не полоши людей! Юрод…
В полдень, уезжая на богомолье в Симонов монастырь, приказывая лошадей, боярыня указала дворецкому:
– Аким, юродивому, Бога для, Феодору собери на дорогу суму с брашном, дай рубль денег да прикажи вывесть его из Кремля к Москве-реке.
– Улажу, боярыня-матушка! Справлю…
За этот невольный уход Феодора-юродивого в свое время протопоп Аввакум пенял Морозовой: «Поминаешь ли Феодора? Не сердишься ли на него? Поминай, Бога для, не сердитуй! Он не больно перед вами виноват был. Обо всем мне покойник перед смертью писал: „Стала-де ты скупа быть, не стала милостыни творить. С Москвы от твоей изгони съехал… И еще кое-что сказывал, да уж бог тебя простит… Человек ты, человек извечно богу грешен и слаб, а баба особливо…” Перед этой ночью Таисий отпросился у боярыни на богомолье в Саввин монастырь, но вместо молитвы, ненужной ему, ходил по Москве – глядел и прислушивался к голосам толпы. Ему встретился Феодор. Юродивый брел с сумой, без палки, в одной рубахе и без порток. Вшивую ряску, подарок Аввакума, снял, оставил на крыльце Морозовой. Дворецкому, который провожал его до ступеней, сказал, мотнув головой на брошенную одежду:
– Укажи… тпру-у… боярыне прибрать! Сгодится ей, когда в яме будет сидеть.
– Уходи, дурак! – рассердился дворецкий.
Теперь Таисий пожалел старика, его окружали ребятишки, дергали за подол рубахи и пели:
Федько-улита!
Улита-волокита!
Волокет кишку
По-за кустышку!
– Дьяволеныши! С батьками, матками шиши у бога нашего! Тпру-у! Огонь на вас – смола с небеси! Звери на вас ядучие.
– Федька-улита!
Таисий отогнал ребят. Прохожий сказал Таисию:
– Они углядели за божьим человеком, што он из себя червя долгого, в аршин видом, выволок, – думают, кишку… – Оглянувшись, тихо прибавил: – Никак, братик, люд московской бунт заваривает?
– Маловато шумят… до бунта далеко.
Прохожий прошел, а иные, махаясь, бредя прямо по дороге, кричали:
– Грабят средь бела дня! Пошто им не жить богато?
– Вишь, нашлись! Серебро подменили… из кастрюльного золота деньги куют!
– Руки, ноги секут за медь, а у кого ее нет?
– За матошники
[221] денежные, не за медь!
– Всему причиной Илья Милославский да Федько боярин Ртищев!
[222]
– Васька Шорин гость тоже ворует!
– Заеди-и-но-о! Шорин-от…
«Время близится, а мы с Сенькой не готовы…» – подумал Таисий. Он видел, как Феодор-юродивый, подходя к Москворецкому мосту, встретился с конным боярином. Боярин ехал верхом на вороном коне, сзади за ним двое его холопов на карих лошадях. Боярин закричал юродивому: «Раскольник окаянный, без порток бродишь?!»
Что ответил юродивый боярину, Таисий не разобрал, он шел в ту сторону к Москворецким воротам и увидал, как по слову боярина один его холоп повернул за юродивым следом, а Феодор, уж подтягивая суму с хлебом, спешно переходил мост. Таисий слышал голоса, в толпе говорили:
– Зюзин! Дружок Никона…
– Ведомой поимщик людей, кои за старую веру.
– Сказал-таки, робята, черту блаженный!
– Чого молыл?
– Боярин зыкнул: «Без порток бродишь!», а Феодор остоялся мало – ответствовал: «Я-де без порток, а ты без рубахи едешь, и спина в крови – кнутьем ободрана!»