– Исполним! Будет в Волге, – ответил Сенька и прибавил – Помни, староста, ежели клятвы не сдержишь, то я примусь за тебя: соберу людей, их много, тогда мы тебя повесим на воротах твоей земской избы!
– Не думай… Вы не скажете, а от меня и во сне не узнают!
– Дай, дед Наум, лучины пук, зажги – пущай идет на дорогу!
Старосте зажгли лучину, он принял дрожащими руками огонь и, забыв шапку в кармане, ушел.
– Живой ушел, а мертвого в сени до зари выкинули! – сказал старик-мирянин.
– Печь доской прихлопнул, Микола храни, а неладные гости помянуть старуху помешали!
– Водки еще довольно, святые и свечи в углу – так давай заново панафиду петь! – предложил монах.
– Вы, старые козлы, на хвосте приволокли земскую пакость! – проворчал Наум, заменяя догоревшие свечи.
– Шли-то они, мекали стариков к допросу волочь, да вишь оплошились молодшего… Они бы по-иному тогда!
– Давайте пить и гулять! – сказал Сенька. – Думаю, теперь другие не забредут!
– Гуляем!
– А все же заметом двери закину! – сказал Наум и вышел в сени. Вернувшись, садясь к столу, прибавил: – Один волк в сенях лежит, и то добро!
– Легко бит – головы не нашли! – пошутил монах.
Сенька налил водки. Когда выпили и закусили, старик-домрачей стал рассказывать:
– Сидел я, дитятки, у купца в лавке, купец и кричит: «Сыграй, игрец!» Я таки домрушку свою пощипал и ответствую: «Голоден, руки не ходют!» Тут мне и вынесли пряженинки, поел, да заиграл, да петь зачал: «Про сокола и горы – камни подсамарьския…» За эту песню на Москве меня хотели в Разбойной уволочь, да удалой паренек случился – не дал! А было то, старцы мои, в окаянной день, когда изрубали бояре сокола Степана Тимофеевича. – Старик еще выпил и, чтоб развеять грусть, стал щипать струны домры.
– А как его казнили, дедушко?
– Ух, страшно, сынок, казнили! Руки, ноги розняли, все посажали на колья, головушку удалую на пущий кол! Мы таки в ночь подобрались к ней, головушку атамана сдернули с кола, насадили другую, а ту – вечно дорогую народу… Я закопал с молитвой…
Сенька сидел, опустив голову, и оттого ли, что прошел далекую и страшную дорогу, заплакал.
– Будет еще панихида по атамане! – крикнул он и стукнул о стол кулаком.
Свечи подпрыгнули, погасли. Наум в жаратке выдул огня, зажег свечи.
– Будет, дитятко! – сказал дед-домрачей. – И вот я иду на Дон-реку поклониться местам, кои дали такую удалую головушку… Пойду, буду песни про атамана играть…
– А нынче нам сыграй! – приказал старик Наум.
– Пожду… Отец-чернец ладит плясать.
– Выпьем за память о Степане Тимофеевиче! – предложил Сенька.
– Выпьем!
Выпив, старик начал перебирать струны все чаще и чаще, играя плясовую. Чернец скинул манатью. Тощий, на длинных ногах, в изорванной рясе, гнусаво припевая, заходил по избе:
Со отцами, со духовными,
Со владыками церковными
На полатях в кабаке лежал,
Пропил требник, крест пропить жадал!
На полатях да с ярыжными,
С горя пьяницами ближними.
– Худо идет! Выпить надо-о…
– Пей да уймись! – крикнул Наум. – Пущай споет дед-мирянин!
– Эх, ну! Как у водки не разинешь глотки?
Чернец выпил и сел. Домрачей спросил Сеньку:
– Видно, и ты знавал батюшку-атаманушку?
– Знал… служил ему. По его веленью ходил на Украину голову терять, да, вишь, живой вернулся, а его уж нет!
– Думаешь еще беду народную на плечи сдынуть?
– Думаю – не отступлюсь от правды атамановой!
– Не отступайся, дитятко! И мало мы с тобой успеем, а все же иной нас и добром помянет… Ну, чуй! Спою про дело таких, как мы с тобой.
Старик настроил домру и негромко, хрипловатым голосом запел:
Шел дорогой не окольной, прямоезжею…
С шелепугой, клюкой шел дубовою…
– Эй, налейте-ка игрецу для веселья! – крикнул старик, приостановив игру.
Сенька встал и налил всем водки.
А сказала калика таковы слова:
«Ты поди, куды шел, не сворачивай,
Да сумы не шевели, не поворачивай,
Об нее запнешься близко на росстаньице».
Це-це-це… – звенела домра.
Монах захмелел, сидел, опустив голову, и вдруг запел:
На гагарьем-то озере…
Избы малы – не высокие,
Воронцы у них далекие,
Сковороды те глубокие!
– Стой, отец-чернец! Служи потом, дай пареньку о судьбине сыграю…
Домра опять зазвучала, старик запел:
Взял суму богатырь – приросла к земле,
И подумал добрый молодец:
«Подыму едино, кину за ракитов куст!»
Понатужился, посупорился да поднял
Тут суму лишь на малу пядь…
Во сердцах вскипело, головой тряхнул:
«Коли браться, – сказал, – то по-ладному».
И задынул ту суму брюха донизу…
Тут учал – в костях его хряст пошел,
По грудям богатырским огнем прожгло…
А стоит доброй молодец, супорится,
А от смертной ноши не спущаетца.
Монах вдруг заговорил, пьяно мотая головой:
– Царь, а што он указует? Дурак! «Вдовам да попам не давать благословения в мирских домах жить и службы служить!»
– Молчи, отец-чернец, дай хозяина тешить…
– Тешь, а у меня свое болит!
Домрачей, подыгрывая, запел:
Он глядит, зарылся в землю по головушку…
И неведомо, чьим голосом,
Как медяным, кой в набат гудит,
Было сказано ему извещеньице:
«Та сума – беда народная!
Доля черная, проклятая,
Изнабита костью ломаной
Злой судьбой мужицкой волюшки!
Не поднять ее единому…
Ту суму поднимет сам народ,
Но поднимет он тогда суму,
Как разгонит вечных ворогов!
Князей, идолов поганыих,
Да бояр с детьми боярскими,
Со дьяками да тиунами,
С чернецами, псами черными!»
На том богатырю конец пришел…
Монах снова забормотал: