– Тут хто, крещеной?!
– Я, – сказал Сенька.
Сунул на лавку сброшенный армяк, под него загнел пистолеты, с сумой за плечами подошел к огню.
– Не наш, чижелей, вишь… – ворчал старик, разжигая лучину, лежавшую на шестке, огонь в руке старика дрожал. Осветил лицо Сеньки:
– Григорьюшко-о, ты ли?!
– Я, дедушко.
– Ну, слава Богу! Три старика, к ним младой в придачу.
– Ты не один живешь?
– Не один… Время поздает, они же, старые козлы, бродят – прибредут ужо… По-здорову ли ездил?
– О том после!
– И то после… Боле солевары те ко мне не заходили, а ты скидайся, отдохни с дороги.
Сенька сбросил суму на лавку, из сумы вынул оловянную баклагу с водкой.
– Для свиданья выпьем!
– Выпьем, храни Микола! Помянем мою старуху.
– Ой, померла бабуся?
– Сороковуст справил… Ушла, меня ждет.
– Боялся, что обоих вас нет, думал, когда шел…
– Ништо… помаялась, и будет! Ну, у Бога не горит, так поминки справлять – на стол свечу.
Наум, кряхтя, влез на лавку за столом, в углу из-за образа вытащил пачку церковных свечей. Лучину он не гасил, она, дымясь, горела. Старик подтаял четыре свечи, прилепил к крышке стола и все зажег. Сенька поставил баклагу на стол.
– Водки много, а хлеба ни куска!
– Хлеба сыщем! – проворчал старик и, отойдя, в углу порылся, принес на стол четыре чашки, пошел туда же, кинул по дороге деревянный огонь в печь, принес хлеба, огурцов, чесноку пучок и сушеной мелкой рыбы.
Сенька не спросил, почему много чашек, в две он налил водки, одну подвинул Науму, с другой чашкой в руке встал, сказал:
– Если б отец родной был на твоем месте, дед Наум, я бы не больше радовался!
– Чего сказать? А я нынче с праздником! Желанный сынок вернулся…
Сенька был голоден, он жадно ел принесенное на стол. Наум не ел, но пробовал налить из баклаги водки и не мог:
– Ну и грузна твоя посудина!
Сенька налил, а когда выпили, вынув из пазухи «Разина дар», распоясался, сбросил кафтан на лавку, где сума, пистолет также запрятал в рухлядь. При огне за столом на нем засверкал кольцами панцирь.
– Уж опять на тебе эта рубаха!
– Снять ее пора! – Сенька стащил с плеч подарок друга Ермилки, снимая, говорил: – Нынче, Наумушко, без этой рубахи нельзя… Везде имают разинцев.
– Проклятые они! От царя ездют и будто разбойники. Всякого имают, гожего и прохожего к воеводе тащат, а из слободы так в земскую избу. Иных, не дотащив, оберут и убьют, – ищи, хто убил.
– У тебя, дед Наум, есть ли где схорониться, ежели надо будет?
– Ужель ты забыл? А под избой, спаси Микола, места у меня больше, чем в избе… Недаром век живу – худых людей знаю.
В сенях хлопнула дверь, и завозились шаги. Сенька встал:
– Пойду к своему скарбу!
– Сиди, сынок! По шагам слышу – наши… Твои шаги забыл, а то бы не спужался.
В избу вошли двое, оба поставили в угол дорожные батоги. Один в бараньей шапке, в лаптях, борода длинная, седая. У другого борода покороче, он в манатье монашеской, на голове черная скуфья. Мирянин, кинув шапку, проговорил негромко:
– С отцом-чернцом во всех кабаках заутреню пели, да кадила нет, подают мало… Хозяин наш не служит и не тужит, а водку пьет.
Чернец бормотал, усаживаясь за стол:
– Дошла моя голова – черного куколя, да нынче и молитва не кормит, плясать велят, а мне помеха есть – чин андельский… Налейте, православные!
Сенька налил, и все четверо выпили.
– Спляшешь, отец! Не попусту на стол принес я четыре чаши… Лей еще, сынок!
Старик-мирянин, выпив, сходил в сени, принес старую домру и мешок, из мешка на стол вывалил жареный бараний бок, из пазухи достал каравай белого хлеба.
– Пируем до утра! – вскричал Наум.
Сенька видел, что хозяин избы захмелел, решил попытать, пока не поздно:
– В Борисоглебске дорогой я, дед Наум, спросил людей да узнал, что на Саратове воевода стольник Глебов.
– Мишка Глебов! Тебе, сынок, он зачем?
– Слышал я, Глебов хитрой и злой воевода.
– Добрых, сынок, воевод нет! Кузька Лутохин матерой волк был, да Разин-атаман его с нашей шеи в воду стряхнул!
– У воеводы, дед, поди и ярыги земские есть?
– Есть, да ты, сынок, не бойся!
– Дед Наум, я ничего не боюсь, но когда расправа случится – не было бы тебе худо.
Чернец сказал:
– Нынче время настало – куда дворяна, туда и миряна… не истцы, так и мужики привяжутся, все кинулись царю служить, о воле забыли… в Астрахани-таки шумят разинцы.
– В Соловках зачинают пушки отпевать
[387]… – сказал старик мирянин. – Водой кропят!
Дверь в сени заскрипела, видимо, два человека шатались за дверью, шаря скобу избы. Вошли двое, оба с виду хмельные, один в синем кафтане, запоясан ремнем, высокий, длиннобородый, другой маленький, в нагольном полушубке, под полушубком синий с нашивками кафтан, на ремне медная чернильница, заткнутая гусиным пером. Высокий, походя, перекрестился, подошел к столу, спрятав мягкую меховую шапку в карман кафтана. Сказал:
– Вот и пить будем! – Сел.
Маленький медлил, он был, видимо, богомольный: встал на колени, перекрестился на образ, стукнул лбом в пол, полежал на земном поклоне недолго, встал, смахнул с лица пыль и тоже шагнул к столу.
– Место земскому подьячему! – крикнул он властно.
Чернец сказал:
– Дадут дураку честь, так не знает, где и сесть!
– Ты чего там?
– Я не с тобой, власть!
Сенька вышел из-за стола, уступив место подьячему, подошел к лавке, где лежали его вещи, и незаметно сунул в карман штанов пистолет, «дар Разина». Он отошел, сел к окну на лавку против устья печи. Печь, потрескивая, дотапливалась. Все молчали. Подьячий сказал Науму:
– Лей хмельного, а закуска есть!
– Погоди, служилой, чаши подам.
– Добро – неси.
Наум принес еще две чашки.
– Молодший! Налей – твое вино! – сказал старик-мирянин.
Сенька налил всем, все выпили, он сам не пил.