Сенька, кинув шапку на лавку, сел.
– Расскажи свои дела, а пуще о том, как познал меня? – Помолчал и прибавил: – По твоим делам увидим, на что ты гож!
– Рассказ мой, батько Степан, не длинной будет. Назвал имя, прибавь и отечество.
– Тимофеевич буду…
– Степан Тимофеевич, не длинной мой сказ, только вправду.
– Не бахваль, я правду люблю!
– Тому, кто мне свой, бахвалить нечем…
– Смышлен! А ну, как познал меня?
– Познал тебя, Степан Тимофеевич, я, когда сидел в железах у воеводы ярославского… Он мне указал писать его сыну Бутурлину, окольничему… Писавши, мы дошли до места, что-де «на Волге донские козаки
[340] гуляют, и атаман у них Разин». Рука моя от радости по письму задрожала. Он же взял плеть-трехвостку и зачал меня бить, а я тогда цепи порвал.
Разин, стукнув по столу кулаком, сверкнул глазами:
– И воеводу ты убил?
– Нет, Степан Тимофеевич! Убить его время не подошло. Убить – общее дело уронить, а дело такое, чтоб увести всю тюрьму и расковать. Воеводин бой стерпел, выждал время – тюрьму расковал, а воеводу в мешок и сунули в Волгу.
– А, так это ты? Дай руку! – Разин крепко пожал Сеньке руку. – Те сидельцы ярославские пришли ко мне с есаулом моим теперешним Ермилом?
– С ним, Степан Тимофеевич, а послал их я. Пришли не все, иные на сторону убрели, пути не вынесли… В Костроме задержались мы, зелье да орудие, кое было, взяли. Ермил к тебе пошел, а я с моим есаулом Кирилкой у Саратова остоялись – лихого барского прикащика погоняли, мужичью обиду с него взяли, только из тех мужиков мало кто захотел пристать с Ермилом. Славу твою прочили, сколь могли…
– Говори, сокол!
– Больше что сказать! Я и Кирилка пришли служить тебе вправду! Еще сказать тебе могу то, – сидя в тюрьме и слыша говор о тебе сидельцев, я порешил: «Только ему пойду служить головой… только Разин пойдет за народ!» Слышал и то – идешь в Кюльзюм-море, бери нас с Кирилкой, будем гожи.
– Добро! Сколь говорю с тобой, а имени не знаю.
– Зовусь Сенькой.
– Семен, сокол! Ты толков и смел. Почин твой не пройдет даром. Гляди, Федор! – раньше меня воеводу порешил, а я еще только собираюсь за них взяться… и какого воеводу! Хитреца, матерого волка. На Дону живя, слыхали о его хитростях, когда был он на Украине. Добро! Сокол, рукодель знаешь какую или только пысменной?
– Могу ковать келепы и сулебу.
– И ковать?
– Учился… На Москве в Бронной есть мой приятель – бронник.
– Превеликое добро, Семен! И грамоту постиг?
– Был в стрельцах, не скидая службы, служил писцом на Троицкой площадке, а там за обиды посек двух злодеев, служак царских, и в Ярославле сел в тюрьму.
– И влазное
[341] платил царю? – засмеялся Разин.
– Влазное не имали – моя женка посулами купила богорадного сторожа.
Разин слегка нахмурился:
– Ты здесь с женкой?
– С Ярославля сбыл ее в Слободу.
– Ну, вижу, ты много смышленый. И сила, сокол, знаю я, есть у тебя, коли цепи рвешь. Будешь у меня есаулом!
– Спасибо, Степан Тимофеевич.
– По силе твоей и дело тебе дадим. Мы вот с Федором, – кивнул Разин на Сукнина, – сидели до тебя и сокрушались, думали: рук, ног и удалых голов у нас хоть мосты мости – есть богатыри, тебе не уступят силой, и силы нашей мало.
– Сила, чаю я, Степан Тимофеевич, у тебя утроится, – сказал Сенька.
– Моя сила людская мало утроится, она удесятерится. Мужик задавлен битьем и поборами, посадский люд – тоже. Где им правды искать? У царя? У воевод? У бояр или детей боярских? Нет им правды – она у меня… у нас всех! И все же мы против воинской силы царя с силой и правдой своей есть вполу. Ты, бывалой человек, московской, рассуди – почему так?
– Немчины, голландцы с рубежной выучкой нового ратного строя – то сила царская.
– Немчины и всякие иноземцы – сила не малая, но, сокол мой, новый есаул, пуще той силы у них пушки и вся армата огненного бою, и мастеры бомбометного огня – вот их сила! Правда, Федор?
– Истинная правда, батько! – ответил Сукнин.
– У нас же – топоры, рогатины, сабли для бою впритин
[342], а дальной бой – луки, стрелы… Там сила, сбитая кучей, – одно, как стена… у нас сила разноязычная… Мужик калмыка чурается, татарин калмыка не любит – иной веры. Козаков горсть – у царя стена, у нас только «засека» в поле… Стрельцы? Народ, который думает только: «А как семья, не голодна ли? А как лавка в городе – не граблена ли?» Они вполу надежны… Кто крепкой у нас? Козаки да ярыги-рабочие, но рабочих и судовых ярыг по головам счесть – мало!
Разин взглянул на Сеньку. От рассказа атамана он опустил голову.
– Эй, сокол! Не вешай головы… Еще наша сила в том, чего нет у царя и не будет! Нам жалеть нечего, а они дрожат от жалости сытого брюха. Нам и терять нечего, кроме головы. Кто стал козаком, тот закинул дом помнить… Его могила не в монастыре у церкви… в степи широкой его могила, в ковыль-траве. И не подумай, что Разя Степан кого боится. Никого и ничего! Ни пытки огнем, ни мешка с камнями в воду, ни Бога, ни черта, а куклы, посаженной боярами на стол, царя – и тем паче!
Разин помолчал, дожидаясь слова от Сеньки. Сенька молчал.
– Иным покажется зазорным, что мы, козаки, иногда той кукле в золотой шапке поклоны бьем. Но то исстари повелось, а затем повелось, чтоб шире взмахнуть на коне и крикнуть: «Пропадай царь со всем отродьем! Сарынь на кичку!»
Разин обвел глазами Сеньку и Сукнина, оба молчали. Атаман подумал, поднял руку, положил Сеньке на плечо:
– Труд на тебя, сокол мой, возложу такой, какой редкому исполнить… инако сказать – никому! Кроме тебя, иных таких не знаю.
– Спасибо, Степан Тимофеевич, труда не боюсь…
– Добро молвишь. А как голову скласть придетца?
– Умирать безвременно горько будет, Степан Тимофеевич, и не того страшно, што паду безвременно, а того страшно: увидал кому служить – и смерть!
– Есть у меня, как и ты, любимые есаулы, знают они и я – наш путь смертный… Статься может, не ты, а я тебя не увижу… Умрешь ты раньше меня, моей грозной славы и тебе хватит! Я на своем пути паду раньше тебя, не кидай, сокол, разинского пути, служи до конца дней народу!
– Тот путь, Степан Тимофеевич, давно полюбил я, а завет твой держу и держать буду!