* * *
25 февраля 1955 г.
Визит Нины Ивановны. Она продолжает свои хлопоты: вчера была в консульстве. За нее хлопочет известный журналист Claude Bourdet, у которого она работает как секретарша… Игорь Александрович Кривошеин побывал в Москве у Николая Лаврентьевича, и теперь мы твердо знаем, что все слухи в эмигрантской среде о его судьбе — вздор: он директорствует на двух предприятиях, Нина Алексеевна благополучна и находится при нем; про Никиту мы уже знали. Здоровье Николая Лаврентьевича очень плохо: все более и более пишет каракулями, а письма после нескольких строчек часто заканчивает словами: «не могу писать, рука болит»
[1754].
* * *
16 апреля 1955 г.
Канун русской Пасхи, и я слушаю Пятую симфонию и думаю о тебе и о нас. Юлечка моя, мое солнышко. По нашей традиции есть и кулич, и пасха, и через час я поставлю две рюмки и две тарелки и буду думать и думать, и думать о тебе
[1755].
* * *
22 апреля 1955 г.
После завтрака, идя на почту, нагнал супругов Дембо: он еле тащит ноги, и она ведет его под руку; у него усиленное кровяное давление, отсюда — обмороки; сегодня обморок продолжался 40 минут. Мне очень хотелось сказать им что-нибудь ободряющее, но… не сумел.
Приобрел большой альбом «Москва», хорошо переплетенный, хорошо выполненный, но удручающий — для меня, по крайней мере. Старой Москвы, той, которую мы знали, в нем нет, за исключением Кремля. Но ведь Москва была дорога нам не из-за Кремля. Сколько было, сколько, вероятно, осталось еще прелестных уголков и сколько зря было разрушено, как, например, Сухаревская башня, Триумфальные ворота. Очень хорошо, что строятся новые жилые дома, но почему не показать, наряду с ними, старые стильные здания, каких очень много, вроде Синодальной типографии с ее задворками, стен Китай-города с их башнями, дома бояр Романовых, некоторых из церквей, Вдовьего дома, особняков на Поварской и т. д.?
[1756]
* * *
24 апреля 1955 г.
Воспользовавшись улинским бесплатным билетом, поехал утром смотреть салон Независимых, как мы с тобой делали каждый год, а я без тебя продолжаю. В этом году он особенно велик: 3800 экспонатов, иначе говоря — свыше 1900 артистов — участников салона. Я пробыл в Grand Palais три часа, и за это время едва успел обойти бегло все залы. Как и в прошлом году, залы распределены между «направлениями»: классики, экспрессионисты — реалисты и фантастики, реалисты, натуралисты, отвлеченные и т. д., и т. д., и т. д. Художники вне этикеток — на длиннейших балконах. Как и в прошлом году, было очень трудно понять, почему тот или иной художник отнесен к такой-то категории. По технике или по сюжетам? Только решишь, что по сюжетам, и вдруг находишь у реалистов изображение трех дьяволов. Значит, по технике? И тоже опровержение находится быстро.
Салон показался мне менее серым, чем в прошлые годы. Как-то более напоминает мои ощущения о салоне 1913 года, который имел место в Cours la Reine в огромнейшем полотняном бараке и из которого выделилось несколько сот крупных художников. Надо думать, что семя будущего имеется и в этом салоне. В этом году — десять лет с момента окончания войны и освобождения из лагерей, чему нужно приписать сравнительное обилие картин на лагерные темы, а также — расстрелов, повешений, пыток. Темы — жестокие, но напомнить надо: люди основательно забыли, как оно было, и не видят, как оно есть. С этой точки зрения меня удивила умеренность партийных художников (Taslitzky, Fougeron). У Таслицкого — портрет пианиста, у Фужерона — некто заснувший, сидя за столом; Lettres Françaises даже не воспроизвели эту картину.
Улин выставил две картины — портрет в его обычной манере и опять фантастический морской сюжет: русалка с зелеными глазами увлекает юношу; я бы не соблазнился этой русалкой. Чистовский выставил двух купальщиц, дам зрелого возраста, но еще и натюрморт; Клестова — два натюрморта. Все это, с технической точки зрения, изумительно отделано, и по законам диалектики тщательность их превращается в свою противоположность и наводит на мысль о croûtes
[1757], которые выставляются на тротуарах некоторых бульваров. Наоборот Kishka — непричесанный, но несколько более удобопонятный, чем в прошлые годы. Фотинский выставил два пейзажа (вероятно, из Dordogne) в несколько обновленной, менее тусклой, манере. У Eekman, по обыкновению, — несколько уродов, по-видимому, фламандского происхождения, а живет десятки лет в Париже: значит, ищет вдохновение все-таки у себя дома. Любопытства ради, я разыскал две картины г-жи Блиновой, с которой познакомился в прошлое воскресенье у Алексеевских: два пейзажа, довольно примитивно сделанных, но боюсь делать какие-нибудь выводы
[1758].
* * *
19 мая 1955 г.
В «Русских новостях» — известие о смерти Николая Митрофановича Крылова. Это уже третье, которое мне приходится читать. Первое было в 1935 году, второе — в 1938-м. Нужно ли верить известию на этот раз? Как будто — да, так как оно идет из советских источников.
Мы познакомились в Сорбонне в 1910 или 1911 году перед лекцией Henri Poincaré. Мне было 27 лет, ему — 31. Он был важен, представителен. Я смотрел на него и соображал, из какого университета и какой национальности, когда он вдруг подошел ко мне и заговорил по-французски: «Мне только что сказали, что вы — русский математик. Позвольте, коллега, представиться: Николай Митрофанович Крылов. Горный инженер, адъюнкт Горного института и профессор математики там же, преемник моего учителя Долбни». Я ответил ему: «Владимир Александрович Костицын, ни чинов, ни званий не имеющий». Он сконфузился: «Коллега! Зачем так зло? Я просто хотел сказать, с кем вы имеете дело». Я засмеялся и ответил: «Я — тоже». После этого мы стали разговаривать на математические темы.
Часто встречались в Сорбонне и разговаривали. Так продолжалось до приезда Николая Николаевича Лузина, который, вероятно, объяснил Крылову, что я — политический эмигрант, участник недавней революции, и не в ладах с царским правительством. После этого Крылов явно избегал меня. Через несколько недель Лузин сказал: «Крылов ищет математика для выполнения поисков в библиотеках. Могу ли сказать ему о вас?» — «Можете, только из этого ничего не выйдет», — ответил я. И, действительно, при первом же разговоре Крылов ответил Лузину, что не может и не желает иметь дела с нелегальными.
Прошло много лет: Крылов стал профессором Таврического университета, а я — Московского университета. Был, если не ошибаюсь, 1921 год, все еще очень тяжелый по материальным условиям. Неожиданно мне звонит Марья Натановна Фалькнер-Смит: «Тут, в общежитии Наркомпроса для приезжающих, находится профессор математики с юга. Болен воспалением легких, а общежитие не отапливается, и в комнатах выбиты стекла. Можете ли вы сделать что-либо? Нужна скорая помощь!» Все, что я мог сделать, это — поехать по указанному адресу и перевезти больного к себе. Больным оказался… Николай Митрофанович Крылов. Мы с ним прекрасно встретились, и он провел у меня несколько недель: поправился, набрался сил. Мы много разговаривали о нем: тебе он был определенно антипатичен, но ты ему этого никогда не показывала; меня он забавлял и развлекал, а также увеличивал психологический опыт.