Об этом театре мнение изысканной критики весьма скептическое, но я его люблю: машинная часть и декорации, певцы, оркестр и балет — первый сорт, и нельзя же проявлять скептицизм только потому, что родители охотно водят туда детей, и дети счастливы и довольны, пока не вырастут и не начнут проявлять свой «тонкий вкус». Ты шла в Шателе тоже не без скептицизма, но тебе очень понравился спектакль: так оно и должно было быть. Вена вечером, с перспективой мостов и набережных, блестящий балет, прекрасная музыка, все это не только нравилось, но и запоминалось. Часть гостей после театра поехала к нам на чашку чая, и неожиданно пришла Dehorne. Я отмечаю все это с печалью. Это были наши последние беспечные рождественские каникулы
[1458].
1948 год
В начале года, если не ошибаюсь, 8 января, Екатерина Александровна уезжала в Америку («от хорошей жизни не полетишь»): уезжала из-за полного отсутствия перспектив в Европе. Наилучшее, что она могла иметь в качестве заработка, было место экономки — прислуги за все у Ивана Ивановича. В этой семье все с ней свыклись и все ее любили, но могла ли она забыть, что за два года до этого ей, из-за пустой размолвки с Асей, пришлось уйти и просидеть несколько месяцев без заработка. Екатерина Александровна снова вернулась к ним, все починилось, но все-таки… В Америке у нее были родственники: кажется — брат, кажется — сестра, не знаю; в степень родства не вникал. Во всяком случае, ей писали ласковые письма, ее звали, обещали хорошо устроить. У брата было какое-то коммерческое предприятие, и ее помощь была необходима. После долгих размышлений, совещаний с друзьями, распродав свои вещи, накопив денег на дорогу, она решила ехать.
Мы и Аванесовы были на Gare Saint-Lazare, чтобы проводить Екатерину Александровну. И тут и мы, и она получили хороший образчик американской культуры. После предупреждения «en voiture, messieurs-dames»
[1459] Екатерина Александровна вошла в вагон и поместилась в окне, под которым мы все стояли. Но какой-то американский тип, будущий товарищ по путешествию, взял ее за шиворот, отшвырнул от окна и сам водворился на это место. Что тут было делать? Обругать его? Мы это сделали. Набить морду, к сожалению, было невозможно: поезд отходил.
Во всяком случае, это стало предвкушением «американского образа жизни», и, чтобы не возвращаться к сему, предвкушением в руку. Прибыв туда, она с огорчением узнала, что брат ее умер. Предприятие оказалось маленьким чулочным магазином. Жена брата со своей семьей встретила Екатерину Александровну чрезвычайно холодно. Ее не выгнали, нет, но она оказалась бедной родственницей на неопределенных функциях: не то прислуга, не то приказчица. Вдобавок произошло то, что я предсказывал: всякое ее высказывание принималось как признак зараженности большевизмом.
Екатерина Александровна отнюдь не была ни коммунисткой, ни социалисткой; весьма и весьма — направо, но это была правизна европейская, т. е. по собственному опыту она понимала необходимость профессиональных союзов, социального страхования, ограничения рабочих часов, минимального заработка и т. д. Ее европейский политический консерватизм казался там потрясением основ, а проявление профессиональных интересов — наглостью. К религии она была равнодушна, и здесь это никого не шокировало, но там, в пуританской семье, у нее возникли конфликты и на данной почве.
К этому нужно прибавить волчий вой относительно СССР, России и русских. Не будучи советски настроенной, она отнюдь не считала, что все страны к востоку от «железного занавеса» подлежат огненному лечению. Письма, которые она слала Аванесовым и нам, были полны отчаяния: попала в западню, и выхода не было. Она свободно вздохнула, когда бросила родственников и стала искать заработок. Ей удалось устроиться в ООН, и тогда началось постепенное свыкание ее с американским образом жизни и мысли. И этим летом, когда я повидал ее у Аванесова после пяти лет пребывания в Америке, она уже повторяла большинство тех гадостей, которые там в ходу по адресу нашей страны и нашего народа
[1460].
11 января, к нашему большому удивлению, мы оказались в гостях у Hadamard. Когда-то наши отношения с ним и его семьей отличались большой сердечностью, но он славится изменчивостью, импрессионизмом и иногда выказывает совершенно неожиданные черты характера.
Моя дружба к нему весьма охладилась после разговора, который произошел у нас весной 1940 года. Речь шла о моем участии в математической работе для обороны против немцев. Я сразу почувствовал в нем враждебность, и первый вопрос, который он задал: «Скажите, пожалуйста, почему белые русские скверно относятся к вам?» Я ответил: «Спросите лучше у меня, почему я презираю белых русских. Но, раз вопрос обо мне зависит от их отношения ко мне, разговаривать не о чем».
После освобождения Франции и его возвращения из Америки я не искал свиданий с ним, и мы оба были очень удивлены, получив от него ласковое приглашение на чашку чая. Мы пошли. Встретили нас очень хорошо, и в течение трех часов мы разговаривали о советском строительстве, о мирной политике. И он, и его жена, и его дочь (незамужняя Jacqueline) были проникнуты самой горячей симпатией к Советскому Союзу и к нам.
15 января мы смотрели американский фильм «Les Raisins de la colère»
[1461] по роману Steinbeck
[1462]. Фильм нас поразил. Перед нашими глазами проходили скитания фермерской (крестьянской) семьи. Начинается экспроприацией. Переселенцы, когда-то двигавшиеся на запад все дальше и дальше, постепенно оседали на свободных землях и создавали сельскохозяйственную культуру, но это не превращало их во владельцев возделываемой ими земли. Земля становилась собственностью ловкачей, а ловкачей, в свою очередь, вытесняли более крупные хищники — банки, и земледельцы превращались в арендаторов чужой земли. И настал момент подлинной банковской революции: появились тракторы, не так, как они появляются у нас, а с тем, чтобы перепахать всю землю, снести дома и постройки фермеров и сеять сплошь хлопок как более выгодную культуру. «А как же с нами?» — спрашивали фермеры. «А как хотите, — был ответ, — убирайтесь подальше и не сопротивляйтесь; все происходит законно, и, если найдутся среди вас дурные головы, зачинщики сопротивления, полиция и суды хорошо знают, откуда дует ветер». И, действительно, всякая, самая робкая, попытка «разговаривать» вела к жесточайшим репрессиям, и, по большей части, «левые» не выходили живыми из полицейских лап. И вот вся эта человеческая масса устремилась на запад, туда, куда звали заманчивые рекламки — в Калифорнию, где текут молочные реки и где приятная и легкая работа по сбору фруктов дает приличную жизнь. И фильм показывает, и роман рассказывает этот переезд — три тысячи километров по пустынным дорогам, почти без денег. Люди, которые привыкли уважать и себя, и свой труд, почувствовали свое превращение в рабочий скот и полную беззащитность, но в них жила надежда на Калифорнию. Там их ждали новые бедствия. Да, для сбора фруктов нужны рабочие руки, но это — сезонная работа, и фруктовые компании намеренно привлекают сотни тысяч кандидатов, чтобы иметь возможность снизить заработную плату ниже всякого прожиточного минимума. Ни о какой защите рабочих прав не может быть и речи: полиция всесильна и бесчеловечна, суды — всецело в руках хозяев, и самое элементарное и обоснованное требование встречается как «левизна» и большевизм. И мы видим, как в конце концов у самых покорных людей возникает мысль «как бы найти вот этих левых, о которых столько говорят». И фильм, и роман дают такую картину Америки, какую обычная голливудская продукция не показывает. И даже для нас это было откровением
[1463].