Доктор внимательно выслушал нас и сказал: «Я очень благодарен вам за заботу, но не тронусь с места: скакать и прятаться хорошо для таких молодых людей, как вы». — «Помилуйте, — ответил я, — мне уже за шестьдесят». — «Это ничего не значит, — продолжал он. — У вас есть, для кого бороться, а у меня — никого и ничего. Сестра моя тоже не хочет и не может трогаться с места, ей это не под силу. И притом — вопрос о достоинстве: пусть немцы видят, что мы презираем их, не боимся и не бежим. Я не бегал от них на фронте. Так неужели я побегу сейчас? И потом вы читали книгу Иова? Это вы забываете о боге, а мы помним о нем: он — наше прибежище и защита». Такими аргументами и рассуждениями доктор защищал свою пассивность. Тщетно мы говорили ему, что, может быть, и терпеть осталось недолго, что сейчас для него будет вовсе нетрудно найти скромный пансион, как мы было нашли в Vaudoué. Он печально кивал головой и оставался непоколебим.
И вот, когда мы узнали от Марка и из других источников об усилении террора и предстоящих арестах среди евреев — бывших военных, награжденных орденами, которых немцы обязались не трогать, мы забеспокоились за доктора Bloch. Мы написали ему письмо, где еще раз перечисляли все разумные доводы, но ответа, конечно, быть не могло. Скажу, забегая вперед, что когда, после освобождения Парижа, мы вернулись, то пошли к нему. Но консьержка сказала, что и он, и сестра, и ассистентка были арестованы и исчезли без возврата, а все имущество доктора вывезено немцами. И, между прочим, препротивная физиономия была у этой консьержки
[1174].
Приблизительно к 21 мая мы вернулись в Achères, делая вид, что приехали из Парижа, и давая многочисленные детали из парижской жизни нашим любопытным соседям. Солнце продолжало вечером приходить из сада к нашему обеденному столу, но это совершалось несколько позже, чем в начале мая. Сирень отошла, и в саду поспевали скороспелые вишни. M-me Fournier и ее дочь встретили нас очень ласково и сердечно.
Что касается до садовника, то он, видимо, о чем-то размышлял по нашему поводу. Один раз вечером зашел к нам на минутку и в разговоре несколько раз упомянул имена некоторых деятелей французской партии, в том числе хорошо известное нам имя Tillon. «Ну нет, — сказал я самому себе. — Пусть он, если хочет, проговаривается, а я еще посмотрю». Садовник, действительно, стал проговариваться, и мы узнали, что он работал в Creuzot
[1175], принадлежал к местному комитету, был выдан, успел сбежать и сейчас живет под чужим именем. Я побывал у Ragobert и Bisson (не смешивать с кабатчиком Besson) и от них узнал, что садовнику можно доверять. Он почувствовал это и был очень рад, однако ни разу мы не сказали ему, что привело нас к нелегальному существованию.
Вскоре мы увиделись с M-me Prenant и пожалели ее. В деревню она приехала к Pentecôte, Духову дню, на очень короткое, как всегда, время, чтобы повидаться с сыном, который жил в лесу. Остаться, даже на короткое время, она боялась: в деревне не знали об аресте ее мужа, и донос всегда был возможен. Самое большее, на что она решалась, это — провести ночь в своем доме. Теоретически всегда была возможность скрыться в поле через забор и соседнюю усадьбу Bisson. Пренан, в свое время, подготовился, расположив подходящим образом кучи поленьев у себя и Bisson, но практически на это могло не хватить времени, настолько мал был участок и ветхи ворота. Несколько успокаивало то, что в доме еще не было обыска, но это могло быть и ловушкой.
По большей части M-me Prenant ехала поездом до Fontainebleau и шла через лес пешком, имея за плечами нагруженный ранец: там были питательные вещи для сына и его товарищей. Разгрузившись у Poli, она оббегала своих поставщиков и отправлялась, тоже нагруженная, через лес к поезду. От нее мы узнали, что Пренан был переведен в лагерь Compiègne (иначе говоря — предназначен для высылки в Германию и, во всяком случае, не расстрелян), но вдруг его перевезли обратно в Париж, в военную тюрьму Cherche-Midi. Это означало, что дело снова всплыло (может быть, в связи с показаниями под пыткой еще какого-нибудь товарища по организации), и снова возникла перспектива расстрела, из-за чего все мы были чрезвычайно обеспокоены.
Замечания, которые я сделал Андрюшке перед нашим отъездом в Nonville, как будто подействовали: молодые люди в канадских куртках и беретах показывались в Achères гораздо реже. Отец и сын Poli разделили между собой тяжелую обязанность доставлять им пропитание в лес. За табаком и разными покупками они ходили в отдаленные деревни, и, как оказалось впоследствии, это тоже имело плохую сторону: один из них попал в поле зрения какого-то невидимого наблюдателя и возбудил любопытство и подозрения
[1176].
В лесу мы также нашли некоторые перемены: явно увеличилось человеческое население. Иногда на нас выскакивал из чащи неизвестный молодой человек и торопился скрыться; иногда мы чувствовали, что кто-то идет по лесу параллельно нашему пути и не показывается. Это нервировало. В таких случаях я всегда шел по направлению звуков и никогда никого не находил.
Часть леса, расположенная ближе к Vaudoué и Milly, была еще более оживленна: иногда с лесных дорожек выходили женщины с сумками — явно для закупок в ближайших деревнях. Все это были беглецы от немцев по всевозможным поводам, в которых не имелось недостатка. Уследить за всем, при явном саботаже населения, немцам было невозможно, и от времени до времени они устраивали облавы — то тут, то там, всегда с результатами, но, в общем, скудными.
В конце мая произошла курьезная вещь. M-me Fournier, которая к нам явно благоволила, зашла как-то вечером и сказала: «Вы, наверно, не имеете свежих фруктов. Пойдемте в сад. Я покажу вам вишневое дерево, с которого вы можете пользоваться вишнями без ограничений». Мы поблагодарили и пошли в сад: дерево было обильно покрыто свежими поспевшими вишнями. Мы нарвали себе некоторое количество к обеду, предполагая вернуться потом, но, вернувшись, нашли дерево совершенно опустошенным.
Я и до сих пор не понимаю, что это значило: налицо в доме были сама M-me Fournier, ее дочь — «турецкая принцесса», маленький Эдуард — «турецкий принц» плюс садовник. Кто же? Конечно, не садовник и не Эдуард. Она сама? Но для чего бы ей могла понадобиться такая комедия? Дочь — в неожиданном припадке жадности? Как будто не похоже. Осторожности ради, мы не задавали никому никаких вопросов, и до сих пор исчезновение вишен остается для меня загадкой.
За эти недели мы очень подружились с нашими соседями через улицу — престарелой парой. Супруги Debonnaire были довольно богатыми людьми, но у них не было никакой крестьянской жадности и недоверчивости. Взаимная симпатия возникла сразу, особенно — между тобой и старой M-me Debonnaire. Как только они видели тебя, их лица веселели. Иметь этот дружеский дом напротив было приятно во всех отношениях
[1177].