Мы вошли в одну из кооперативных лавок и сразу почувствовали ток взаимной симпатии с заведующей — Madame Moulira. Очень быстро состоялось знакомство со всей ее семьей: ее муж Charles оказался и очень левым, и настоящим патриотом, и, несмотря на малую образованность, размышляющим и разумным человеком. Их сын Lucien заканчивал экзамены на право преподавания в начальных школах и должен был получить место в округе. С ними жила сестра M-me Moulira — Paulette, имевшая сына лет десяти. Все они были простые и приветливые люди, но особенно симпатичной была сама хозяйка: веселая, покладистая и понимающая. Первый товар, который мы купили у них и который приводил и нас, и Пренана много-много раз к ним, были сушеные бананы. Впоследствии мы и смотреть на них не хотели, но в ту эпоху, при редкости фруктов, это было ценное витаминозное питание
[1044].
Так, с хлопотами, разъездами, прогулками, добыванием продовольствия, потекла наша жизнь летом 1942 года. В конце июля приехала погостить на короткое время Тоня с Танькой. Мы сняли для них комнату в верхнем этаже и очень боялись, как-то она поладит с M-me Leclerc, но поладила очень хорошо. M-me Leclerc сразу прониклась и к ней, и к Таньке симпатией. Конечно, если бы Тоня оставалась дольше, острые шипы вылезли бы: так оно было с нами, так оно бывало со всеми и такова была единодушно принятая репутация M-me Leclerc.
Таньке было два года и четыре месяца; это была уже капризная своевольная особа, которую мать старалась взять разумными аргументами. Фраза — «сильные, смелые, разумные делают то-то и то-то и не делают того-то и того-то» — повторялась ежедневно во всевозможных вариантах и без всякого результата. Скорее, с результатами отрицательными. Танька становилась посреди дороги, где сновали автомобили, и, когда мать приказывала ей отойти в сторону, отвечала: «А я не хочу». Вмешательство моей непочтительной ладони произвело гораздо большее действие.
Тоня расширила коммерческие знакомства в сторону Vaudoué; прогулка туда была, казалось, не для нее, так как она ожидала Мишку, но ее это не смущало: она брала коляску с Танькой и потихоньку отправлялась. Мы выходили ее встречать и издали слышали скрип коляски.
Мы же расширяли наше знакомство с лесом. Земляничный сезон к нашему приезду был практически окончен, но начинался сезон грибной и ежевичный, особенно — грибной. Грибы являлись хорошим подспорьем, и в 1942 году было особенно много подберезовиков. Иногда очень быстро мы находили несколько десятков прехорошеньких маленьких чистых и твердых грибков. К нашему удивлению, особенно много их было на лесных дорогах. Приятно бывало найти также целое «пятно» лисичек.
Когда появились bolets
[1045] gramolés, мы часто огорчались из-за невозможности использовать те сотни и тысячи грибов, которые вдруг появлялись на каком-нибудь месте и через два-три дня исчезали. Мы познакомились также с чудесными и по виду, и по вкусу léniotes élevées (coulemelles
[1046]), которых мы никогда не видели в средней полосе России. Собирать их в лиственной части леса было истинное удовольствие: так красивы они и в юном, и в зрелом возрасте. Мы не пренебрегали и сыроежками, и другими съедобными видами и учились их распознавать по указаниям Пренана, однако и с ним иногда бывали недоразумения. Что же касается боровиков и подосиновиков, которые у нас в России особенно ценятся, то их в том году было чрезвычайно мало.
Очень часто мы гуляли по лесу в качестве бескорыстных любителей природы и познакомились с целым рядом красивых уголков, которые часто не находятся в «путеводителях». Раньше, когда ездили в этот лес по воскресеньям, мы ограничивались окрестностями Fontainebleau и ворчали на засиженность. Но в 13 километрах от Fontainebleau около Achères воскресенья не отличались от будних дней. Волна туристов не достигала до Achères или выражалась в виде воскресных конкурентов в сборе грибов, что для нас не было особенно опасно
[1047].
Июль и август 1942 года были началом массовых изъятий еврейского населения во Франции. Первые масштабные аресты имели место 16–18 июля.
Четверг, 16 июля, был день нашей первой регистрации после отъезда на каникулы. У нас было очень много хлопот и беготни, и домой мы попали только к вечеру. К нам в гости должен был придти (и пришел) сосед — инженер Дембо с женой. Когда мы с тобой вошли вечером на сквер и направлялись к нашему подъезду, в окне дома номер 12 появились две женские фигуры и начали делать нам знаки, чтобы мы не шли к себе. Мы были встревожены, но все-таки вошли в подъезд и поднялись.
Пришли супруги Дембо. Мы рассказали им об этом. Он ответил нам, что у него есть очень хорошие связи в Префектуре полиции и что его предупредили бы об облавах. «Сейчас ходит много слухов, и дамы, которые делали вам знаки, вероятно, были встревожены чьей-либо болтовней; не обращайте внимания». На следующий день мы узнали о многочисленных арестах среди иностранных евреев, преимущественно молодых. Таким образом, к нам эти операции не относились.
Через неделю мы получили письмо от Филоненко, которого немцы освободили. Он сообщал о том, что всех евреев, бывших в лагере, выслали в Германию и что после массового бегства французских коммунистов во главе с Cogniot
[1048] режим в лагере совершенно изменился. Подробности обещал рассказать при личном свидании. Оно состоялось у нас 30 июля (конечно, четверг). У меня еще в это время был в полной сохранности запас доверия, накопленный в лагере, и я был очень рад повидаться с ним и надеялся, что мы начнем осуществлять наши научные и политические проекты, о которых много говорили в лагере.
Однако первая же встреча заставила меня насторожиться. Он рассказал, что Katzenmich, немецкий следователь — гестапист, который часто допрашивал его в лагере, вдруг в середине июля заявил ему: «Знаете, тут нам никак не удается поговорить как следует, и, так как приказ о вашем освобождении уже подписан, я увожу вас на нашу базу, и через несколько дней мы освободим вас прямо оттуда». Его увезли и поместили в прекрасной комнате в особняке где-то в окрестностях Парижа, кажется — в Meudon; там же проживал и Katzenmich; там же находилась и канцелярия его. Кормили Филоненко очень хорошо, а в перерывах между завтраками и обедом он подолгу разговаривал с Katzenmich в самых любезных и корректных тонах. О чем же? И вот тут пошло у Филоненко виляние.
Вопрос был ясен. Немцы хотели узнать от Филоненко, что ему говорила Плевицкая по поводу похищения генерала Миллера. Очевидно, и последние разговоры с Katzenmich были о том же. Немцы держали Филоненко так долго, потому что надеялись вытащить из него этот секрет. Значит, по здравой логике, они увезли его, чтобы применить к нему свои убедительные методы допроса, и, судя по тому, что освободили его, можно думать, извлекли из него все, что хотели. Чтобы не сознаться в этом, Филоненко должен был придумать правдоподобную версию. На самом деле, он придумал их несколько и поднес нам смесь, в которой было трудно разобраться, но мы сразу поняли, что верить ему нельзя
[1049].