Давать на сборы очень короткое время было обычной вещью. Начальство опасалось, что при более продолжительных сборах освобожденные успеют набрать поручений и записок. Собираться мне было тем более трудно, что весь упаковочный материал, запасенный на случай моего освобождения, я отдал в пятницу Левушке, у которого было много вещей и мало помещений для них. Я кое-как сложил в неказенное одеяло все, что у меня было. Образовался очень большой и громоздкий узел плюс чемоданчик, и со всем этим грузом, очень неудобным, я потащился к воротам.
У ворот никого из начальства не было. После часа ожидания я увидел издали подполковника Pelzer и капитана Nachtigal, которые направлялись ко мне. Подойдя, они оба пожелали мне всего наилучшего, очень сердечно и корректно, и затем повели меня в канцелярию, где ждали уже другие освобожденные — два американца и два богатых еврея-«декабриста», которым удалось выкупиться. Всех нас под конвоем унтера с разносной книгой направили в комендатуру в город. Вещи оставил под присмотр уже дежуривших жен (тебя еще не было) в кафе против ворот.
Мы потихоньку шли. Несколько поодаль шли жены освобождаемых «декабристов». Сами «декабристы» разговаривали между собой и с опаской посматривали на меня и американцев. Американцы разговаривали между собой (оба были богатые люди и имели около Bordeaux свои виллы) и с опаской посматривали на «декабристов» и на меня. Я шел в стороне от них, никакой опаски у меня не было; с волнением смотрел на всех встречных, ожидая увидеть тебя.
И вдруг вижу на другой стороне улицы… мать Левушки. Она увидела меня, остановилась и крикнула: «Куда вас ведут?» Я ответил, что меня освобождают и ведут для формальностей в комендатуру. «А Левушка?» Что мог я сказать? Врать было бы глупо; «подготовлять» было невозможно: унтер торопил, и спутники торопились. Я задал глупый вопрос: «А разве жена Филоненко вас не предупредила?» — «Нет, а что?» Что мог я сделать? Нужно было сказать правду, и я сказал ее.
Марья Павловна чрезвычайно взволновалась и побежала в лагерь. Тебе потом она жаловалась, что я слишком «прямо» сказал ей ужасную вещь, — и с тех пор у нее появилась антипатия ко мне, ни на чем не основанная: надо же уметь отличать вестника от известия. И в этих условиях, что мог я сделать? Вероятно, прибавилась еще некоторая, психологически понятная, ревность. Что же закрывать глаза? С этим человеческим свойством мне приходилось часто встречаться и у очень хороших людей.
Формальности в комендатуре были несложны: каждому из нас выдали по бумажке с обязательством явиться к немецким полицейским властям по месту жительства; мы подписали заявление, что претензий никаких не имеем, и затем — на все четыре стороны. «Декабристы» были уже с женами, американцы пошли на вокзал, а мне нужно было искать тебя по городу. Города я не знал совершенно, твоих «баз» (ты всегда ими обзаводилась) не знал также. Я решил вернуться к лагерю и ждать тебя там.
Я боялся, что, приехав к лагерю и узнав, в чем дело, ты побежишь меня разыскивать, и мы разминемся. Дорогу в лагерь я также не знал и несколько запутался, и вдруг, выходя на одну незнакомую улицу, увидел твою родную спешащую фигурку. Я кричу тебе: «Юля, Юля!» Ты повернулась, увидела меня, побледнела и приложила руку к сердцу, уже тогда поврежденному и слабому. Но я был уже около тебя.
Мы решили вернуться в кафе при лагере за вещами. Приходим — их нет, кто-то увез на вокзал. Нас сейчас же окружили жены и посетительницы заключенных с расспросами о своих близких: жена Каплана, княжна Ливен (к кому она ходила, не знаю). Я отвечал, как мог. Постепенно выяснилось, что вещи увезла M-me Филоненко, которая уже повидалась с мужем и торопилась возвратиться в Париж. Мы поехали на вокзал: ее там не было. Мы решили, что найдем вещи у нее в Париже; взяли билеты, сели в поезд и покатили.
Из поезда, с другого берега реки, я видел издали, как на ладони, весь лагерь с бараками, кухнями, портомойнями, клозетами и мирадорами. Ощущение было как когда-то при освобождении из тюрьмы: как будто вновь родился. Мы знали, что нам предстоит еще много затруднений, много тревог и опасностей. Но мы были вместе, «всегда вместе», как ты любила говорить. И сейчас же ты заявила, что одного меня никуда не пустишь. Детка моя родная!
[992]
Прибыв домой после девяти месяцев отсутствия, я увидел, что почивать на лаврах не годится: слишком много было неотложных дел. Продление carte d’identité в Префектуре, визит к немцам в Hôtel Majestic, комиссариат, Recherche Scientifique, налоги, rue de Lourmel, многочисленные друзья, которые в эти тяжелые месяцы не оставляли тебя одну, и жены заключенных, которые хотели получить капельку надежды.
Мы начали с Hôtel Majestic на следующий же день, так как без немецкой визы я не мог идти в Префектуру. Ты, к моей большой тревоге, захотела сопровождать меня. Приходим. Пустая улица, часовые. Показываем мою бумажку из комендатуры. Направляют к главному входу. Входим в справочное бюро.
В глубине сидит встрепанный и слегка испуганный господин. Приближаемся и подаем бумажку. Ответ получаем по-русски: «А, вы из Compiègne. Тут уже многие побывали. Знаете графа Игнатьева? Мой большой друг и часто здесь бывает». — «Вы — русский?» — спрашиваем мы его. «И да, и нет. Позвольте представиться, барон фон…». К сожалению, я забыл его громкую балтийскую фамилию. Мы немножко поболтали с ним. Он вручил нам большое количество расистской литературы на русском и немецком языках, затем позвонил куда-то и сказал, что полковник нас ждет.
Идем по пустому коридору и входим в уютную комнату. Дверь в ванную открыта. К счастью, мы еще не знали, какую роль эта полезная вещь играла в немецких дознаниях. Нас весьма вежливо встречает и приглашает сесть немецкий полковник. Я предъявляю мою бумажку. Смотрит, задумывается на минуту, затем говорит: «Я — в недоумении. Не знаю, почему мы вас арестовали, и не знаю, почему мы вас освобождаем. До вашего сидения в лагере вы были совершенно безопасны для нас. Остаетесь ли вы безопасны теперь, никто не может сказать. Хорошо, живите спокойно. Никуда не выезжайте, раз в неделю являйтесь на регистрацию в ваш полицейский комиссариат. Я напишу вам это, чтобы французская полиция знала, как с вами быть. И всего доброго».
Мы ушли от него с большим недоумением и большим облегчением. Оттуда поехали к финансовому контролеру, который требовал с меня налоги за 1941 год. В комендатуре в Compiègne меня предупредили, что достаточно будет предъявить их бумажку, чтобы быть освобожденным от налога. Мы, конечно, использовали это преимущество.
Затем позвонили жене Филоненко. Ясным и беззаботным голосом она заявила, что действительно захватила наши вещи, надеясь встретить нас на вокзале и ехать вместе, но так как нас не было, оставила их на вокзале. «У кого, в Compiègne?» — «Нет, для этого я не имела времени; передала какому-то служащему перед самым отходом поезда». Мы были очень удивлены; однако, исполняя поручение ее мужа, я сказал, что хотел бы с ней поговорить. «Хорошо, приезжайте оба на чашку чая в субботу 28 марта, к четырем дня. Поболтаем». Мое удивление усилилось. Разговор был спешный, а она отодвинула его на четыре дня. Я спросил твое мнение обо все этом, и ты ответила, что тебя ничего не удивляет: и то, что она забыла предупредить Левушкину мать, и ее поступок с нашими вещами. И ты дала ей краткую и верную, как узнал потом, характеристику: «Снобизм, самомнение, выставление княжеского титула и абсолютная неспособность подумать об интересах других».